Тиле
. Уже одиннадцать. Надо снять воротничок. (Снимает воротничок, манжеты, сюртук; все аккуратно складывает на кресло. Ходит по комнате, тяжело и медленно, как налитый чугуном. Пытается протереть стекло, за которым неслышный городской дождь.) Так. Сейчас одиннадцать, а солнце всходит почти в семь — сколько же еще часов будет темнота? Много — не надо цифр, Генрих, Генрих Тиле — просто скажи: много! Много часов, много темноты. Я никогда не думал о, том, что делают люди, когда кончают с жизнью и убивают себя, и теперь мне странно, я не умею себя вести. Может быть, надо сидеть за столом, а я хожу? Надо сделать. (Садится, но сейчас же встает и снова ходит.) Нет! Пустяки! Самоубийцы просто не думают о том, надо ли им ходить или сидеть. Вероятно, ходят. Но откуда здесь так пахнет духами — сладкие, странные, печальные духи. Так душатся женщины, которые молоды и хотят любви. Но сердце у них печально… Печальные духи! Печальные женщины, печальная Елизавета — теперь я ее не помню, а когда-то я ее любил, что-то было такое — была печаль. Боже мой! Зачем я говорю: Боже мой? — Боже мой! Я ничего не знаю, я ничего не понимаю, я никого не люблю. Убийца? — Вор, укравший миллион? — Генрих Тиле, любивший точность? — не знаю. Было все — и не было ничего. Зачем я бил по столу кулаком, зачем я кричал? Зачем Генрих Тиле писал цифры, столбцы чисел, бесконечный караван в бесконечной пустыне? Было все, и не было ничего. Был странный человек, который метался, кричал, надевал рыжий парик, как клоун, глотал огонь. И был другой странный человек, который ходил в банк, выгонял чиновников, имел строгий вид и назывался — Генрих Тиле. Что за чепуха — Генрих Тиле! И кто будет лежать в гробу: Генрих Тиле или тот? А где буду я? Вот я уже подумал про гроб, белый с кистями. Мне страшно. Неужели все кончено? Мне страшно! Неужели действительно пришло это? Жил, жил и вдруг — это. Это! Какой ужас! Нет, какой ужас!Это.
Нет! Нет! Мне не страшно — о черт! Мне не страшно, — о, берегись обмана, берегись обмана, берегись обмана. Итак, гроб, белый с кистями, а в нем кто-то. Да, конечно: это страшно Генриху Тиле с его цифрами, это страшно тому другому, который хотел украсть, кого-то убивал, кого-то насиловал и надевал рыжий глупый парик злодея. Но где же я? — Боже мой, великая мудрость и любовь, ответьте мне: где же был я с моей великой, печальной и одинокой душою? Меня нет. Нет никого. Нет ничего. Один ужас — и это.
Это.
Генрих, Генрих, милый мой, держи себя крепко. Ты умел бить кулаком по столу, теперь держи себя крепко. Так. Хорошо! Так.
Мне холодно. Нет, не мне, а здесь холодно. Зачем я снял сюртук, надо надеть. Такие манжеты носил Генрих Тиле. (Забывает надеть сюртук.)
Но это невыносимо, это пустые комнаты так ужасно действуют на меня — как будто там убийца. В каждой комнате спрятался убийца и ждет. Хорошо бы там зажечь свет, но я боюсь туда войти. А здесь можно, о, здесь можно. (Зажигает новые лампочки. Светло.) Теперь светло: но какая странная чужая комната. И теперь еще больше нет никого — так говорится: еще больше нет никого? И опять пахнет духами — кто здесь пахнет духами? Это убийцы пахнут здесь духами? Чтобы черт взял того, кто это выдумал! Надо идти в спальню. (Открывает ящик стола, вынимает револьвер и деловито рассматривает его; кладет на стол. Про себя:) Стреляться надо там, где спишь. И с головой закрыться одеялом, как будто спать, тогда не заметишь. Так. Надо что-то еще… что? Я все забыл. Что? Ах да, надо написать записку… Где бумага, бумага, чернила, чернила? Нет. Не надо записки. Это пустяки. Все было — и не было ничего и это.Это.