В личном ли моем детстве, или в моем детстве историческом, ища точного образца, безупречности законченного типа, я всегда остановлю свой взгляд на звере, ибо он совершенен и точен в своем поведении. Житель ли я Нильской долины, тех дней, когда я очень дружил со змеями, или я древний Мексиканец, обожавший Вицлипохтли, стрелометно-быст-рого бога-колибри, или я древний Перуанец, гордившийся происхождением от того или иного зверя, но сменивший почитание звериных предков на поклонение Солнцу, – я, смотря вокруг себя, ищу непременно образца, превышающего мои силы и возможности, и выбираю его своим девизом, делаю его своим знаменем. Я умею хорошо плавать, – но разве могу я плавать, как рыба, и жить под водою, как водяная крыса? Я быстро бегаю, – но могу ли я сравниться с оленем и кроликом? И силой не сравниться мне с тигром. И я не умею летать как птица. Все мои способности естественно являются для меня чем-то само собой разумеющимся. Все, что во вне, тем самым кажется мне таинственным, непостижимым, божеским, влекущим, ведущим меня.
И это уже – в том или ином смысле – навсегда.
Шакал и сокол, один – сумеречный, другой – утренний, поведут меня в храм Египетский. Змей и дракон не отступят от меня в храме Китайском и Мексиканском. Змей заманит меня и в Индусский храм, а в лике униженном возникнет предо мною и в Христианской церкви. Бык Алис, изменивши свой лик, войдет вместе с львом в Апокалипсис. Над Вишну, воплотившимся как Кришна, будет виться голубая пчела, а Петр Капуанский, грезя о Вознесении, назовет Христа – пчела эфирная, небесная пчела, и летучая медвянка послужит образом для многих святых, для собирателей душ в благоговейности, как образ пчелы был иероглифом Фараонов, собравших воедино царство Юга и царство Севера. Орлята, глядящие на Солнце, вознесут мой взор к цветным стеклам Собора. Сфинксы и василиски поселятся в Средневековом аббатстве. Пеликан, раздирающий свою грудь, чтоб накормить птенцов, глянет на меня из Средневекового бес-тиария. Рыбы морские приютятся в псалтыре Изабеллы Французской. Голубь, покинув богиню Любви, улетит в Русское село и в Русскую деревушку. Птицы и звери поведут меня по всей Земле из конца в конец.
Солнцепоклонничество
Солнце, Божие ты время,
Солнце, Божия пшеничка.
Солнце стало сильнее после зимнего своего поворота, и мы чувствуем, что издали к нам идет Весна.
С пробуждением почек, закрасневшихся, с первыми зелеными побегами, удивляющими нас первичностью своего изумрудного цвета, с первыми, еще желтоватыми, еще лишь зеленоватыми, беспомощными листочками, которые быстро превратятся в широколиственный, шуршащий и шелестящий убор, с первыми – в который раз первыми – рассыпавшимися брызгами пения жаворонка, раззвеневшимися блестками сверкающего ожерелья, с похожими на виолончель руладами дрозда, прежде всех птиц запевающего свою песню утром, с первыми приступами нежной тоски, с первыми влюбленностями, дрожащими в застенчивых и смелых глазах.
Солнце все то же, снова и снова, и никогда не надоест. Ибо Солнце кончается и начинается Зарей, а Заря дарит свежие, заревые чувства, бодрость членов, улыбку и рождающееся в горле пение, способность любить себя и весь мир.
Австралийские дикари считают Солнце женщиной и называют ее Окэрка. Об этой Окэрке существует сказание:
Изначальная тьма довременного Хаоса полна чудищ и ужасов. Она густая, влажная, подобно морю из черной смолы растопленной; прикоснешься, – прилипнешь, не выпутаешься из тьмы. Она хватает, захватывает, цепляется, потопляет, всем, кто в ней, придает искаженные формы, искривляет, уродует, сталкивает враждебно лик с ликом, все лики делает безликими, несуществующими, лишь призрачно существующими во взаимопожирании и взаимопотоплении, где поражение мучительно, а победа не доставляет радости, цепкая Тьма, злая Тьма, чернит, тяготит, захлестывает.
Солнце, рождаясь ребенком, тронет ее слабым лучом, и в одном малом просвете – неистощимость надежд, и мировая победа, светлоликое торжество, равномерное воцарение стройности над безобразностью.