— Да, да, и права на развод для поддержания нравственности, — поддакнул Бош.
Пуассон принял величественный вид. Он возразил:
— А если я не желаю ваших свобод? Свободен я в этом или нет?
— Не желаете… не желаете… — бормотал Лантье, задыхаясь от ярости. — Нет, вы не свободны! Если вы не желаете свобод, вам место в Кайенне, да, в Кайенне, вместе с вашим императором и всей его грязной шайкой.
Так они спорили с пеной у рта при каждой встрече. Жервеза, не любившая ссор, старалась утихомирить мужчин. Отогнав воспоминания о своей поруганной любви, которые пробудились в ней при виде старого сундука, она встрепенулась и указала трем приятелям на стаканы.
— Что правда, то правда, — проговорил Лантье, внезапно успокоившись, и взял свой стакан. — За ваше здоровье!
— За ваше! — ответили Бош и Пуассон, чокаясь с ним.
Между тем Бош ерзал на стуле и с беспокойством поглядывал на полицейского.
— Надеюсь, все это между нами, господин Пуассон? — спросил он наконец. — Мало ли что говорится в своей компании…
Но Пуассон не дал ему докончить. Он приложил руку к груди, как бы обещая, что все будет похоронено у него в сердце. Не станет же он доносить на друзей! Слыханное ли это дело! Пришел Купо, и они распили еще одну бутылочку. Затем полицейский, крадучись, вышел через черный ход и вновь зашагал по тротуару, четко отмеряя шаг, все такой же суровый, невозмутимый.
Первое время в семействе Купо все шло шиворот-навыворот. У Лантье, правда, была своя комната, отдельный вход и собственный ключ, но в последнюю минуту решили не заделывать двери между смежными комнатами, и обычно он проходил через прачечную. Груды грязного белья очень мешали Жервезе: Купо и думать забыл об обещанном ящике; ей приходилось прятать белье где попало, рассовывать его по углам и чаще всего держать под кроватью, что было не так уж приятно в жаркие летние ночи. Наконец, ей очень надоедало укладывать каждый вечер Этьена посреди прачечной; если работницы задерживались, мальчик засыпал, сидя на стуле. И когда Гуже предложил отправить Этьена в Лилль к знакомому слесарю, своему бывшему хозяину, который как раз набирал учеников, Жервеза охотно согласилась, тем более что мальчик сам хотел уехать: дома ему жилось несладко, и он мечтал вырваться на свободу. Однако она боялась, что Лантье решительно воспротивится этому. Ведь он же поселился у них в доме лишь для того, чтобы быть поближе к сыну, и вряд ли захочет расстаться с ним через две недели после переезда. Но когда она робко заикнулась об этом проекте, Лантье горячо одобрил его, говоря, что всякому молодому рабочему полезно повидать свет. В день отъезда Этьена он произнес целую речь о его правах, затем, поцеловав сына, сказал назидательно:
— Запомни, производитель — не раб, а тот, кто ничего не производит, — попросту трутень.
Все снова вошло в колею, утряслось, затихло, и в доме установились новые порядки. Жервеза примирилась с тем, что повсюду валяется грязное белье, что Лантье уходит и приходит, когда ему вздумается. Он по-прежнему говорил, будто у него наклевывается великолепное дельце; порой он исчезал, тщательно причесанный, в крахмальной сорочке, долго не возвращался, даже не ночевал дома, затем приходил, притворяясь измученным, разбитым, словно целые сутки обсуждал важные государственные вопросы. Жил он, надо сказать, припеваючи. Да, нечего было опасаться, что он натрет себе мозоли! Вставал он обычно часов в десять, после завтрака, если погода была ему по вкусу, шел прогуляться, а в дождливые дни оставался в прачечной и читал газеты. Он чувствовал себя здесь как рыба в воде, таял от удовольствия в обществе работниц, терся об их юбки, обожал, когда они сквернословили, и подбивал их говорить непристойности, хотя сам старался выражаться изысканно; он так и льнул к прачкам, ведь эти девки за словом в карман не полезут. Когда Клеманс так и сыпала перед ним забористыми словечками, он приятно улыбался и покручивал свои тонкие усики. Душный влажный воздух прачечной, потные, полуголые работницы, водившие взад и вперед горячими утюгами, горы валявшегося повсюду женского белья — словом, весь этот уголок, похожий на альков, казалось, был для Лантье долгожданным приютом, обретенным наконец убежищем чувственности и лени.