— Есть, — говорю, — один кружок, читают NN-а, — и называю фамилию как раз этого самого писателя.
А она на это как-то так, капризно так:
— Зачем же читают NN-а!
Тут он вступился.
— А почему же не читать NN-а?
И они так это говорят, будто совсем не про них вдет речь, а про кого-то другого, кого они только знают и сами читали.
А птицы все перепархивают и такой зеленый, такой зеленый лес.
И опять мы подошли к моей кровати. И вижу я, продается какая-то рыба вроде селедки и стоит она — 1 р. 50 к.: рыба плавает в кадке, а на ней палочка, на палочке дощечка с надписью — 1 р. 50 к. А продает рыбу так вроде приказчика в белом фартуке и не ласковый такой, не обращает на нас внимания, — рыбу из кадки руками вылавливает.
— Дайте и мне тоже немного! — говорит приказчику писательница, и ко мне: — это я сестре хочу отнести.
— Нет, — говорит приказчик, — я вам не дам, это им раньше заказано! — на меня показывает.
А я тихонько моим спутникам, утешаю их:
— Не обращайте, — говорю, — вы на него внимания, это не настоящий хозяин, настоящий хозяин совсем добрый.
28. НА ИЗВОЗЧИКЕ{*}
Выходить мне из дому запрещено, я очень болен, — в два часа доктор ко мне приедет. А мне так надоело, так бы вот и выскочил на волю, ну, хоть до угла, до газетчика и домой.
«И всего только до газетчика, — думаю, — успею, до двух еще есть время!» — взял да и вышел.
До газетчика дошел и дальше и, незаметно, все дальше, так и вышел на Невский и прямо в табачную к Баннову.
За прилавком приказчики и все мальчики черную кофточку бархатную на прилавке кроят, черную кружчатого бархату.
«Ишь, — думаю, — чем занимаются!»
А народу в лавке тьма-тьмущая, и все идет народ, дверью хлопают.
Посмотрел я на закройщиков, потолкался, вынул часы, хвать, а уж полчаса пятого.
«Вот тебе, — думаю, — и доктор!» — и говорю:
— Прощайте, — некогда мне! — и тороплюсь выйти.
Да не тут-то, словно бы и всем приспичило, — повалил народ вон из лавки, не протолкаешься.
И уж кое-как я от Баннова выбрался, ну, слава Богу, вышел я на Невский. А на Невском пусто, и трамвай не ходит и все извозчики не то разобраны уехали, не то по дворам куда разъехались. И один-единственный на углу Пушкинской стоит, согнулся на козлах, заснул, что ли? Я к нему, не торгуюсь, сел скорей, машу рукой, — погоняй, знай! А сиденье такое высокое.
И уж потом в дороге обратил я внимание, что извозчик-то мой странный какой-то — голова толкачиком, без волос, голая, и один глаз у него выпученный. И стало мне не по себе как-то.
И долго мы ехали, и улиц уж не знаю, какие это улицы, да и не улицами мы ехали, а так по камням.
— Мне на Таврическую! — схватил я извозчика за плечи.
— Везу, куда надо! — один ответ, сам знай себе подстегивает.
Оторопел я, растерялся совсем, смотрю, а у меня и часов уж нет, дорогой, знать, выпали, и шляпы нет и манжет нет, соскочили, знать, да и без пальто я и без пиджака, все пропало, все порастерял. А пролетка так и черкает, так по песку и черкает.
И вижу, решетка, парк, в парке большой белый дом. И нет уж извозчика, и я нагишом стою, — все до рубашки снято, один крест на шее.
«Господи, — думаю, — что же мне делать?» — и неловко и стыдно мне и тихонько я пробираюсь к решетке, да за решетку и стал.
Идут женщины какие-то, и у одной, как у извозчика того, один глаз выпученный.
— Ради Христа! — говорю им.
— Нет у меня ничего, милый! — отвечает та, с выпученным глазом; подумала, что Христа ради прошу.
— Да мне не надо ничего, мне... чтобы на Таврическую отвезли.
А та стоит, раздумывает о чем-то, один глаз выпученный, как у извозчика.
— Да отвезите же меня, — прошу ее, — там... сто рублей вам заплатят, а у меня нет ничего, только и осталось... — показываю на крест.
33. ТРИЗНА
Птицей коричневой с белым горлышком, птичкой счастливой перепархивал я с камня на камень по берегу моря, я прислушивался к плеску волны и повторял свои два малые слова, и рядом на камне лежал лапы вверх тюлень, утоплый детеныш с раздутым брюхом, стальной, как море.
— Кит, кит попался! — бежали ребятишки и кричали, и ребятишкам было очень страшно и они были рады, что видели зверя морского.
Я стоял перед престолом Бога Живаго, я давал обет быть справедливым и милостивым. Власть моя не знала границ и, вооруженный силою мира, я чувствовал в себе непобедимую силу, я один мог бы потопить любой флот, я один мог бы рассеять и самое стройное войско и задавить мятежный сброд непокорных полчищ, я был судьбою народов, я не знал пощады и никто не ускользал от моего ока, я был мечом для сердца, и меч мой, проходя через сердца, открывал сердцу помыслы человеческие... и был я первым под зорями солнца.
И какой злой хозяин выгнал бы собаку со двора? По слякоти в промозглое утро шел я ошельмованный связень с полицейским из Петровской в Петербургскую часть, я дрожал всем своим измученным голодным телом и был тих и кроток, да я и таракашку снял бы, всех пощадил бы, — и сердце в сапоги ушло...