Был в прошлом Вани один очень памятный день в начале августа восемь лет назад.
Тогда в Черниговской губернии на Сейме жили они с отцом лето в одном стародворянском имении; там был конский завод, известный на всю Россию, а отец как раз увлекался тогда картиной «Скачки» и с породистых холеных тренированных красавцев-орловцев писал этюд за этюдом.
Он помнил: в этот день он купался в Сейме, который именно здесь, на излучине, имел очень быстрое течение, и весело было на спор с двумя однолетками — сыновьями хозяина, правоведами, переплывать реку напрямки, чтобы не уступить быстрой воде.
Но вот один из конюхов, заика и косой — Аким Сорока, прибежал за ними: мужики начали громить соседнюю усадьбу генерала Сухозанета и вот-вот должны были перекинуться к ним, и уже послано за помощью в город, и уж приготовился бежать хозяин.
— Кы-кы-к-к-кабрильет зап-рягли, бы-бы-б-бегунки зап-ряглы… Ды-ды-д-две пары в д-д-дышлах… линейками!..
Потный, красный, заранее испуганный Сорока, сорокалетний, черный, в плисовой жилетке, в желтой рубахе, все хлопал себя жалостно по бедрам руками и советовал им табуном гнать лошадей к городу, иначе пропадет вся конюшня.
— Пы-пы-п-панычи, н-накажи меня бог, — по-попорiжут коней!
В усадьбе думали все-таки, что винокуренный завод Сухозанета задержит грабеж на целый день — перепьются мужики, и подоспеет отряд ингушей из города, но едва добежали мальчики, как толпа с телегами — и немалая толпа — оцепила как раз тот флигель в старом саду, где жили они, Сыромолотовы…
И, набрасывая теперь углем голову отца, очень живо представлял Ваня эту голову тогда, восемь лет назад, в августе.
Так же без шляпы, но с растрепанной шапкой волос, крутолобая, со страшными глазами, — и над нею дубовый кол в тугих руках…
Уже сидели на линейке мать его и экономка из усадьбы Луиза Карловна, а Аким Сорока, бывший за кучера, еле сдерживал стоялых лошадей, непривычных к дышлу, — однако отцу хотелось спасти свои этюды, и он пытался втолковать толпе, что он не помещик, а художник, просил, чтобы выкинули ему трубки холстов, но первый же, кто был к нему ближе, завопил:
— А з чиих трудов шляпу себе нажил, га, сукин сын? — и сбил с него шляпу колом.
Этот самый кол и был теперь в руках отца, и на отца наседало тогда человек двенадцать, но боялись подойти близко, и он пятился и ворочал глазами страшными влево-вправо, чтобы не зашли сзади.
Ваня кричал ему тогда из-за скирды соломы, за которой стояла линейка:
— Сюда! Папа!.. Сюда!..
Ему казалось тогда, что наседавшие мужики оттиснут его в сторону, он искал кругом, с чем бы кинуться на них сбоку… Мать и Луиза Карловна стонуще звали его:
— Ваня!.. Ва-аня!..
Лошади грызлись, взвизгивая жутко.
— П-па-нич!.. Сидайте!.. Си-дай-те! — кричал и Сорока Аким, думая, что через момент убьют отца.
И вдруг отец закрутил над головой кол, гикнул и кинулся на толпу сам, и толпа человек в двенадцать побежала перед ним одним…
А через минуту он уже сидел на линейке с ним рядом, и руки всех четверых в линейке крепко впились в поручни, потому что лошади, хоть и тренированные для скачек, сразу взяли бешеный галоп.
Разъяренный еще боем, отец был страшен тогда, пожалуй, но великолепен, и он, Ваня, помнил, как не пугало его тогда, что из разбитой над виском головы отца капля за каплей падала на бороду и скатывалась на чесучовую рубаху кровь… И помнил Ваня, что весь день тогда в городе, куда они прискакали к обеду, он смотрел на отца влюбленно.
Шрам на выпуклой голове виден был и теперь, и он наметил его у себя на холсте углем.