В другой ноябрьский день, в субботу, она ушла из госпиталя пораньше и направилась в Хайд-парк. Платаны уже были готовы окончательно расстаться со своей увядающей красотой. Мало, очень мало желтых листьев висело на ветках; стройные, величественные деревья словно радовались тому, что сбросили с себя тяжелый летний наряд. Их тонкие ветки раскачивались и плясали на ветру, а омытые дождями, пятнистые, словно шкура леопарда, стволы выглядели не по-английски легкомысленными. Ноэль прошла меж рядами деревьев и села на скамью. Рядом писал картину художник. Его мольберт стоял в нескольких шагах от нее, и она могла разглядеть картину. Это был уголок Парк-Лейн с домами на фоне веселых молодых платанов. Художник был высокий человек лет сорока, по всей видимости — иностранец; худощавое, овальное, безбородое лицо, высокий лоб, большие серые глаза, глядевшие так, словно он страдал головными болями и жил какой-то скрытой внутренней жизнью. Он несколько раз взглянул на Ноэль, а она, следуя пробудившемуся в ней интересу к «жизни», незаметно наблюдала за ним: однако она немного испугалась, когда он вдруг снял широкополую мягкую шляпу и сказал с сильным иностранным акцентом:
— Простите меня за смелость, mademoiselle! Не будете ли вы добры позволить мне сделать с вас набросок — так, как вы сидите? Я работаю очень быстро. Прошу вас, не откажите мне. Я бельгиец и, как видите, не очень хорошо воспитан… — Он улыбнулся.
— Если вам угодно, — ответила Ноэль.
— Очень вам благодарен.
Он поставил мольберт поближе к ней и принялся рисовать. Она была польщена и в то же время чувствовала себя немного смущенной. Он был такой худой и бледный, что она растрогалась.
— Вы давно в Англии? — спросила она.
— С первого месяца войны.
— Вам нравится здесь?
— Сначала я очень тосковал по родине. Но моя жизнь — в картинах. В Лондоне есть изумительные полотна.
— Почему же вам захотелось рисовать меня? Художник снова улыбнулся.
— Mademoiselle, юность так таинственна! Молодые деревца, которые я сейчас писал, говорят моему сердцу больше, чем старые большие деревья. Ваши глаза видят то, чего еще не случилось. В них — сама судьба, они запрещают нам, посторонним, видеть это. У меня на родине нет таких лиц; мы проще; наши глаза открыто выражают наши чувства. Англичане же непостижимы. Мы для них нечто вроде детей. Но и вы для нас в некотором смысле дети. Вы совершенно не такие, как другие нации. Вы, англичане, добры к нам, но вы не любите нас.
— Наверно, и вы нас тоже не любите?
Он снова улыбнулся, и она заметила, какие у него белые зубы.
— Да, не очень. Англичане многое делают из чувства долга, но сердце они оставляют для себя. А их искусство — ну, оно просто забавно.
— Я мало понимаю в искусстве, — прошептала Ноэль.
— А для меня это весь мир, — возразил художник и некоторое время молчал, с увлечением занявшись своей работой.
— Так трудно найти тему, — заговорил он отрывисто. — У меня нет денег на модель, а когда работаешь на открытом воздухе, на тебя косятся. Вот если бы у меня была такая натура, как вы! У вас… у вас горе, не правда ли?
Вопрос поразил Ноэль; взглянув на художника, она нахмурилась.
— У всех теперь горе.
Художник ухватился за подбородок; выражение его глаз внезапно стало трагическим.
— Да, — сказал он, — да, у всех. Трагедия стала повседневностью. Я потерял семью, она осталась в Бельгии. Как они живут, не знаю.
— Мне очень жаль вас; я сожалею и о том, что к вам здесь не так добры. Нам надо быть добрее.
Он пожал плечами.
— Что поделаешь! Мы разные. Это непростительно. К тому же человек искусства всегда одинок; у него более тонкая организация, чем у других людей, и он видит то, чего не дано видеть им. Люди не любят, когда ты не похож на них. Если вам когда-либо придется поступить не так, как другие, вы это поймете, mademoiselle.
Ноэль почувствовала, что краснеет. Неужели он разгадал ее тайну? В его взгляде было что-то необычное, словно он обладал вторым зрением.
— Вы, наверно, уже кончаете рисунок? — спросила она.
— Нет, mademoiselle. Я мог бы рисовать еще несколько часов. Но я не хочу задерживать вас. Вам, должно быть, холодно.
Ноэль встала.
— Можно взглянуть?
— Конечно.
Она не сразу узнала себя — да и кому дано узнавать себя? — но увидела лицо, странно взволновавшее ее: девушка на рисунке всматривалась во что-то, что уже словно было перед ней, но чего еще как будто и не существовало.
— Моя фамилия Лавенди, — сказал художник. — Мы с женой живем вот здесь. — И он протянул ей карточку.
Ноэль ничего не оставалось, как ответить:
— Меня зовут Ноэль Пирсон: я живу с отцом; вот наш адрес. — Она открыла сумочку и достала карточку. — Мой отец — священник. Не хотите ли познакомиться с ним? Он любит музыку и живопись.
— С удовольствием, а может быть, мне будет разрешено написать вас? Увы! У меня нет мастерской.
Ноэль отшатнулась.
— Боюсь, что, я не смогу. Я целый день занята в госпитале, и… и… я не хочу, чтобы меня рисовали, благодарю вас. Но папе, я уверена, будет приятно с вами познакомиться.
Художник снова поклонился; она поняла, что обидела его.