— Я, конечно, вижу, что вы очень хороший художник, — торопливо добавила она. — Только… только… я не хочу, понимаете? Может быть, вы пожелаете написать папу? У него очень интересное лицо.
Художник усмехнулся.
— Он ваш отец, mademoiselle. Можно мне задать вам вопрос? Почему вы не хотите, чтобы я писал вас?
— Потому что… потому что я не хочу. Я боюсь. — Она протянула ему руку. Художник склонился над ней.
— Au revoir, mademoiselle [12].
— Спасибо вам, — сказала Ноэль. — Мне было очень интересно.
И она ушла. В небе над заходящим солнцем клубились тучи; ажурные сплетения ветвей платанов вырисовывались на фоне серого облака с золотистыми краями. Ее успокаивала эта красота, как и горести других людей. Ей было жаль художника; вот только глаза у него видят слишком многое. А его слова: «Если вам когда-либо придется поступить не так, как другие…» показались ей просто вещими. Правда ли, что люди не любят и осуждают тех, кто живет иначе, чем они? Если бы ее школьные подруги знали, что ей предстоит, — как бы они отнеслись к ней? В кабинете ее отца висела репродукция небольшой, находящейся в Лувре картины «Похищение Европы» неизвестного художника изящная, полная иронии вещица: светловолосая девушка на спине вздыбленного белого быка, пересекающего неглубокий поток; на берегу ее подруги, искоса, полусердито, полузавистливо смотрят на это ужасающее зрелище; одна из девушек пытается с робким безрассудством сесть верхом на лежащую рядом корову и ринуться вслед. Однажды кто-то сравнил лицо девушки, гарцующей на быке, с лицом Ноэль. Она думала теперь об этой картине и видела своих школьных подруг — группу возмущенных и изумленных девиц. «А что, если бы одна из них очутилась в ее положении? Отвернулась бы я от нее, как остальные? Нет, я не отвернулась бы, нет! — решила Ноэль. — Я бы ее поняла!» Но Ноэль чувствовала, что в этих ее мыслях таится какой-то фальшивый пафос. Инстинкт ей подсказывал, что художник прав. Тот, кто действует вразрез с общепринятым, пропащий человек!
Она рассказала отцу о встрече с художником и добавила:
— Я думаю, он придет к нам, папа.
Пирсон ответил мечтательно:
— Бедняга, я рад буду повидать его, если он захочет.
— И ты будешь позировать для него, да?
— Милая моя, — я?!
— Видишь ли, он одинок, и люди не очень-то ласковы к нему. Разве это не ужасно, что одни люди обижают других только потому, что те иностранцы или отличаются еще чем-либо?
Она увидела, как расширились его глаза и в них появилось выражение кроткого удивления.
— Я знаю, ты считаешь людей милосердными, папа. Но они не милосердны, нет!
— То, что ты говоришь, не слишком милосердно, Нолли.
— Ты ведь знаешь, что я права. Мне иногда кажется, что грех означает только одно: человек поступает не так, как другие. Но ведь если он причиняет этим боль только самому себе — это еще не настоящий грех. И все-таки люди считают возможным осуждать его, правда?
— Я не понимаю, что ты хочешь сказать, Нолли.
Ноэль прикусила губу и прошептала:
— Ты уверен, папа, что мы истинные христиане?
Такой вопрос, заданный собственной дочерью, настолько ошеломил Пирсона, что он попытался отделаться шуткой.
— Я возьму этот вопрос на заметку, как говорят в парламенте, Нолли.
— Значит, ты не уверен? Пирсон покраснел.
— Нам суждено ошибаться; но не забивай себе голову такими идеями, дитя мое. И без того уже много мятежных речей и писаний в наши дни.
Ноэль заложила руки за голову,
— Я думаю, — сказала она, глядя прямо перед собой и говоря как бы в пространство, — что истинно христианский дух выражается не в том, что ты думаешь или говоришь, а в том, как поступаешь. И я не верю, что человека можно считать христианином, если он поступает так, как все остальные, то есть я хочу сказать, как те, кто осуждает людей и причиняет им боль.
Пирсон встал и зашагал по комнате.
— Ты еще не видела жизни, чтобы говорить такие вещи, — сказал он.
Но Ноэль продолжала:
— Один солдат рассказывал в госпитале Грэтиане, как поступают с теми, кто отказывается от военной службы. Это просто ужасно! Почему с ними так обращаются? Только потому, что у них другие взгляды? Капитан Форт говорит, что это страх делает людей жестокими. Но о каком страхе можно говорить, если сто человек набрасываются на одного? Форт говорит, что человек приручил животных, но не сумел приручить себе подобных. Или люди и в самом деле дикие звери? Иначе как объяснить, что мир так чудовищно жесток? А жестокость из хороших побуждений или из плохих — я здесь не вижу никакой разницы.
Пирсон смотрел на нее с растерянной улыбкой.