Указывая на необычность сюжета романа, на исключительность его героев, обозреватель «Голоса» подчеркивает безошибочное художническое чутье Достоевского, помогающее ему успешно решать самые трудные психологические и композиционные задачи: «Несмотря на всю чудовищность и дикость положений, в которые ставятся его действующие лица, несмотря на несообразность их действий и мыслей, они являются живыми людьми. Хотя читателю иногда приходится <…> чувствовать себя в обстановке дома сумасшедших, но никогда в обстановке кабинета восковых фигур <…> в романах г-на Достоевского нет фальши…»[72]
Критик находит, что «верх искусства и верх вдохновения» представляет собою образ Дмитрия — «соединение необузданной чувственности и честной натуры, потребности в нравственной грязи и потребности в анализе собственной души, задорной неуживчивости и нежной, любящей натуры, мнительного самолюбия и совершенно искреннего самобичевания — характер новый в русской литературе, равно далекий от „лишнего человека“, столь часто изображаемого с виртуозным совершенством, и от „новых людей“, почти всегда рисуемых с наивным неуменьем вывесочного живописца <…> Среди обилия фигур, равно хороших и на первом, и на втором, и на третьем планах, выдается настоящим королем, как chef doeuvre, — Дмитрий Федорович Карамазов…»[73]Восторженны суждения некоторых оппонентов Достоевского о языке и пластичности образов его романа. С этой точки зрения в «Братьях Карамазовых», по определению критика «Голоса», «хороша не эта или та глава, не это или то лицо, не этот или тот разряд лиц — нет, каждая страница хороша <…> Пишет ли он любовное письмо молодой, неопытной девушки — у него девический слог и девические мысли. Заставляет ли он всего в двух строчках, жену лакея, степенную и умную женщину, отвечать тоном почтительного несогласия с своим мужем, у которого она в строжайшем подчинении, — у него простонародные слова и простонародные русские нравы, не те, которые можно списать у Решетникова или Слепцова, а прямо подслушанные у жизни. Изображает ли он монахов <…> он не путается, не сбивается во множестве толпящихся фигур, а каждой из них дает вполне отчетливые, жизненные, бойко и правильно нарисованные контуры, так что Зосима не похож на Паисия, Паисий не смахивает на Ферапонта, никто из них не напоминает собою отца игумена, а между тем и Паисий, и Зосима, и Ферапонт, и отец игумен — полны жизни, возбуждают и приковывают к себе воображение читателя <…> Та же тщательная отделка и та же неослабевающая сила кисти видны <…> в описаниях <…> разговорах; даже более всего мастерства именно в разговорах, исключая двух-трех мест, где разговоры <…> превращаются в диссертации, а действующие лица — в воплощения самого автора».[74]
Особого внимания среди откликов 1879 г. на «Карамазовых» заслуживает вызванный появлением восьмой книги романа полемический ответ Щедрина Достоевскому.
В ноябрьской и декабрьской книжках «Отечественных записок» за 1879 г. Щедрин помещает свои заметки «Первое октября» и «Первое ноября. — Первое декабря» (из цикла «Круглый год»), в которых он отозвался на письмо к нему г-жи Хохлаковой (см.: наст. том.). Возможно, что в одной из фраз этого письма сатирик усмотрел иронию по поводу закрытия «Современника» и намек на то, что идеи этого журнала развиваются в «Отечественных записках». В самом деле, если «Современник» был закрыт после покушения Каракозова, то в 1879 г., когда произошло новое покушение на жизнь Александра II, Щедрин вполне мог опасаться всякого рода литературных и политических намеков, грозивших тою же участью или по крайней мере цензурными гонениями и его журналу. Но щедринская полемика захватывала и более широкий круг общественных и литературных вопросов.