Нужно было то, что здесь химики зовут «катализом», — это вещество, состав которого держится в величайшем секрете. Смешивают несколько мутных газов, давят их в насосах, мнут паром, гоняют по трубам — газ остается все таким же мутным. Потом его пропускают через трубы, где лежит «катализ», и из труб льется чистая, необыкновенно прозрачная, пахнущая снегом и морем жидкость. «Катализ» превращает грязные газы в голубоватую сверкающую жидкость. Так было и со мной. Из всей душевной мути, из бабьего моего и мелкого раздражения, заставляющего говорить тебе отвратительные вещи, которые я тут же забывал, из неверия в себя, из тысячи новых впечатлений, из всего периода моей жизни, где единственной ценностью была любовь к тебе и Димушке, «катализ» (он был неизбежен), первая же поездка, оставившая меня наедине с собой, создал спокойную твердость, знание своих сил, сознание переделанной наново жизни.
В прошлом было много страданий, в прошлом я был недостаточно умен (не в смысле обыкновенной глупости), я неумно подходил к жизни, неумно ее брал, неумно на нее реагировал — отсюда и неудачи, и неверие в себя, и чувство своей «случайности» в этой жизни. Я брал неглубоко, стараясь заменить отчетливую мысль блеском и не умея придать этой мысли тот блеск, которого она заслуживает. Понимаешь ли ты меня? До сих пор я чувствовал таких людей, как Роскин, тот же милый Югов, Асеев, даже Гехт, несравненно выше себя — именно потому, что они глубже знали и брали жизнь, чем я, потому что они — цельные люди. Превосходство моего стиля — и только стиля — не давало мне полной уверенности в своих силах. В этом и был разрыв между творчеством жизни и творчеством художественным, и это портило и мою жизнь, и мое творчество. Теперь пришло время говорить «во весь голос».
Маленькая моя, напиши мне сейчас же — ты должна знать, что вне тебя, Димушки и творчества у меня нет и не может быть жизни. Большие города и заводы строятся на крови и нервах — большая жизнь и большое творчество строятся на том же, как и большое счастье.
И, как нарочно, сейчас, в момент перелома, я получил и твое письмо, и письма «читателей», и письма Фраер-мана, и Лабутина. Письмо Фраермана — восторженное. Он пишет о моем «великом мастерстве», письмо Лабутина полно настоящей крепкой любви ко мне — за что все это — не знаю, я теряюсь.
Письмо «талантливой» женщины действительно чудесно — оно очень искренне написано, и очень хорошо, что оно анонимное. Оказывается, над моими кпигами плачут, смеются и любят меня как писателя — я до сих пор не могу в это поверить.
Пиши, Кролик, мой родной. Я очень переволновался за последние дни, даже вспомипать о тебе и Димушке боюсь — до того стосковался.
Сейчас трудпо писать о делах. Выеду отсюда 25 декабря. А. сгустил краски — я рад поездке, она дала мне во сто крат больше, чем Карабугаз.
Третий день стоят морозы в 40 градусов — и ничего — шуба замечательная. На днях на два дня поеду в Соликамск.
Целую. Твой Кот.
Пусть Димушка нацарапает мне что-нибудь (правой ручкой). Если с депьгами трудно очень, то сдай комнату (Драгичам или их знакомым) — мне хватит моей маленькой. Привет всем.
7 декабря 1931 г. Березники
Крол, осталось 20 дней до моего возвращения в Москву. Я уже считаю дни — очень стосковался.
Получил три твоих открытки. Очень больно за Димушку, — когда вернусь, буду проводить с ним много времени.
Посылаю письма Гику и Замошкину. В первую очередь сходи к Гику — там, как я думаю, деньги вернее. Взяла ли ты деньги в РОСТе (последи. — 150) — я им об этом писал еще 28 ноября. Меня они подводят — до сих пор не шлют денег, приходится брать в редакции здешней газеты «Ударник».
На днях был в Соликамске. Изумительный город, сохранившийся почти нетронутым со времен Грозного. Город стоит на холмах — вокруг во все стороны до горизонта море лесов без единой поляны. Древний кремль, прекрасные соборы, на улицах висят чугунные доски — в них бьют часы.
В Соликамске — почти полярная ночь, светает между
11 и 12 часами, ночь наступает в 3 часа. Полярная темнота убивает со£ — все здесь спят очень плохо.
Из Соликамска ездил на калийный рудник. Спускался в железной бадье в шахту на 300 метров. Лазил в забои, во всяческие «голубятни» и штреки. Перед спуском мне дали костюм шахтера (такой, как на фотографии) и электрический ручной фонарь. Это обязательное условие. Шубу пришлось снять. Спуск длится 10 секунд — бадья почти падает. Показывал мне рудник главный инженер — немец, работавший 10 лет на калийных рудниках в Испании. Очень много интересного (фотографию, кстати, спрячь, она мне понадобится).
Кончаю очерк для «Раб. газеты» — из 10 послал уже восемь. Много работы. Здесь Старов — корреспондент «За индустриализацию», очень культурный и умный юноша. Часто работаем вместе.