Здесь все по-старому, если не считать скандала с Р. (пошляк!). Он напился ночью и разбудил Никандрова. Никандров все утро гремел за чаем обличительными речами, вся пьяная компания струсила — как бы директор не рассказал в Москве о них, и поэтому, по предложению Ермилова, написала хвалебное письмо о Доме творчества и о директоре в Литфонд. Я отказался его подписать, и это вызвало замешательство и смущенье. (Здесь оторвано, т. к. я по ошибке начал писать на рукописи.) Ермилов просит, чтобы я дал Кипренского в «Красную новь». Ата-ров очень мрачен, — мне кажется, что он скучает по ка-кому-то зверю. Как-то вечером все сообща написали любимые романсы Бадмаева — десять романсов. Получилось страшно смешно. Рыбак прочел «Лонсевиля» и приходил ко мне благодарить (?!). Даниель получил письмо из Киева, — пишут, что «Черное море» переведено на еврейский язык… Арбузов ищет Киплинга. Чулков сказал, что Сережа «очаровательный мальчик» («Ваш сын» и т. д.). Я сижу за столом Арбузовых. Джерри приходит в нашу комнату и спрашивает, где ты и не пришлешь ли ты ей из Москвы немножко сахара. Я обещал. Пес-дурак съел домино. Вот и все наши новости. Читаю новый роман Павленко «На востоке». Очень хорошо.
Написал письмо в Литфонд, — об этом я уже тебе писал (я послал две открытки)
Целую крепко-прекрепко — будь веселой и спокойной. Привет всем. Твой Пауст.
Из-за моих дел не волнуйся, — если не здесь, то в другом месте, — но всегда будет хорошо.
Привет Рувцу, Гехту, Роскину и всем. Пиши.
Милый, милый зверь, получил твои письма из Севастополя, Запорожья и Харькова ы телеграмму из Москвы. Зачем ты забегалась? Ради бога — не волнуйся из-за моих глупых дел. Так или иначе — все обойдется…
Пишу «Гончих Псов», — завтра думаю окончить. Там, в «Гончих Псах», есть одна очень грустная колыбельная песенка, когда я ее писал, я думал о тебе. Ее поет в бреду умирающий, разбившийся человек:
Это ветер шумит по лесам,—
Спи, малыш, — это псы у ворот.
Если мать поцелует глаза —
Значит, сын никогда не умрет.
Песенка, кажется, плохая, но я не хочу ее вычеркивать.
Получил от Детиздата «Судьбу Шарля Лонсевиля» — просят внести небольшие поправки. Книпович прислала общее письмо (нам и Арбузовым) и вложила в него статью Палея обо мне (из «Нового мира»). Надо бы ее поблагодарить открыткой, но без твоей санкции я не хочу этого делать, — вдруг зверь вытаращит глазищи и зашипит.
В Ялте продают «Колхиду» на древнееврейском языке, должно быть специально для старых ребэ, им это очень интересно. Вчера Чулков сделал доклад о смерти Пушкина — очень интересный. Старик очень разволновался.
Послали приветственную телеграмму Вересаеву. Никандров громыхает…
У нас появилось два новых пса, — один сеттер и другой — бродяга и неудачник на низком ходу, угрюмый и несчастный. Очень смешной. Сидит уже два дня в гостиной, и его не могут выгнать, — когда начинают тащить за шиворот к двери — он рычит, упирается и воет. Так его и оставили. Сейчас он приходил ко мне и полчаса смотрел на меня совершенно желтыми и очень добрыми глазами. Он очень преданный пес. Помахал хвостом, — спросил — не очень ли я скучаю, и сказал, что если нужно, то он может добежать до Москвы и отнести письмо зверушке…
Привет Рувцу, Гехту, Роскину.
Целую крепко. Твой Па.
Снег стаял, море в густом зеленом дыму, и воздух уже совсем весенний…
Валюха, сегодня получил твое письмо из Москвы, написанное в день приезда. Спасибо, зверь. Я жду терпеливо, — ты не волнуйся. Сегодня окончил «Гончих Псов» — почему-то очень волновался, когда писал конец, может быть, от бессонницы. Была тревожная ночь, — шторм, среди ночи приехали какие-то татары, выли собаки, и я, не знаю почему, очень встревожился за зверя. Но это глупости. Будь весела, спокойна, осторожна. Вчера послал большое письмо, сегодня вечером напишу тоже. За обедом чествовали Чулкова — сегодня его день рождения… Идет дождь. Сейчас пойду с Арбузовыми на почту. Привет всем. Целую тебя. Па.
24 января 1937 г. Ялта
Генрих, дорогой, вчера получил Ваше письмо. Мне очень жаль, что Вас нет в Ялте, у моря, — на днях выпал густой снег, стоит мягкая приморская зима, много серебра, солнца, блеска и тишины. Перевалы закрыты, мы почти отрезаны от мира. На море — зеленый веселый шторм, из моей комнаты слышно, как ревет прибой и на маяке все время звонит колокол, — над морем мгла. В воздухе пахнет весной. Мы бы побродили здесь и поговорили о многом. Вы грустите, — это плохо, но очевидно, естественно и неизбежно. Я тоже грущу, несмотря на то, что в личной жизни я, должно быть, очень счастливый человек. Но ведь этого мало. Я грущу о скромности, о мудрости, о хорошем вкусе (вспоминаю джаз, гопак и лезгинку), и хотя бы об элементарной культуре во всем, в том числе и в человеческих отношениях. Этого нет вокруг, и это меня очень пугает. За это надо неистово бороться и еще за честность и прямоту, особенно среди нас, писателей. Получается дико, — самого честного из поэтов Пастернака травят, а прожженные мерзавцы десятки лет пользуются неограниченным доверием…