В дороге я двадцать раз приподымал манжету левой руки (на которой у меня старомодные, на ремешке, часы), стараясь угадать, где будет минутная стрелка, когда мы окажемся наконец вместе и выяснится то единственно-важное, чем я, в сущности, только и был занят наедине. Подобное загадывание по стрелке – излюбленная моя игра и перед встречами, и в поездках, и когда-то накануне экзаменов, – и нередко в автобусе я думаю: «Вот доберемся до такого-то угла, до такой-то улицы или остановки, это непременно должно наступить, и момент наступления уже не возобновится и во мне же перейдет в небытие, и все-таки я пробую бесцельно-точно его предсказать, как, быть может, его загадаю перед безжалостным последним небытием». Но от предвидения смерти игра не делается для меня страшнее: я так устроен, так полон текущим, данным своим волнением, что другого, более ответственного и далекого, представить себе не могу.
Вы встретили меня, чуть-чуть растерянная, хмурая и неприязненная, я сам был холоден и вами недоволен и (не знаю, от какого чудесного вдохновения) вдруг вас обнял и, тотчас же уловив счастливую и стремительную вашу ответность, к вам прижался и как-то всю вас замкнул, до боли, до неощутимости однопорывно, тесно и слитно. Как обычно, в то же мгновение исчезла многочасовая моя тревога, и я недоумевающе себя спрашивал, откуда берутся, куда деваются, где прячутся различные – и дурные и радостные – наши состояния, в каком душевном или телесном «резервуаре» неиссякаемый, пугающий неожиданностями их источник. Теперь на очереди была радость – все-захватывающая, близкоруко-щедрая и беспечная, – что я всё еще не один, что в нашем объятии всё еще сохранилось прежнее колдовство, и тем большее, тем более действенное, чем оно как бы воздушнее и бескорыстнее: мы даже не присели, и сейчас я не помню, появился ли хотя бы намек на чувственное возбуждение. Должен признаться со стыдом, что мне, словно женщине, порою нужна такая – пускай бескорыстная, но осязательная – ласка, и знаю по долгому (и отрицательному и положительному) опыту, насколько это необходимо для отношений – столь же необходимо, как солнце и вода (а не одна лишь почва) для цветов, без чего они сохнут, вянут и гибнут.
К моему удивлению, упрекать первая начали вы, и я немедленно понял, что это не женская уловка, да и вы – буду справедливым – никогда со мной не хитрите: с другими вы настоящая женщина (играющая, нечаянно дальновидная), и для меня ваша бесхитростность со мной – величайшее и отраднейшее считание. Оказывается, вас уязвила дружеская моя интимность с Марк-Осиповичем и Ритой:
– Это для меня грех и неверность с вашей стороны, неизмеримо худшие, чем физическая измена. Какую-нибудь случайную любовницу вы легко и навсегда забудете, а что-то от всякой дружбы остается. И вот примите к сведению мои слова: я хочу быть вашим единственным другом – или конец.
Просто не знаю, какие мои с Марк-Осиповичем и Ритой «интимные» разговоры, какое – может быть, вам назло – восхваление каждого из них дали вам повод оскорбиться и меня упрекать. Мне кажется, я перед вами безупречен, и, напротив, именно у меня бывают обиды на вас, на не до статочность вашего внимания, на вашу ко мне беспощадность в вопросах соперничества и мужского самолюбия, и всего у меня реже – раскаяние из-за вас, из-за какой-нибудь своей перед вами вины (и то по причинам не зависящим от меня – скажем, мне действительно к вам помешали зайти, когда вы были больны и во мне нуждались): такова степень моей с вами безукоризненности, и я вовсе не самодоволен, не преувеличиваю и в себе не ошибаюсь – я давно привык и даже несколько приобщился к утонченно-мелочной женской чувствительности и сразу вижу свою грубость или неправоту, – нет, именно потребность в безукоризненности с вами во мне теперь основное, неустранимопо-велительное свойство. Но вы сомневаетесь в нем – неужели оно так мало проявляется, – и мне страшна эта упорная невозможность нашу любовь кому-нибудь доказать и убедиться в чужой к нам любви, сумев отбросить нелепые сомнения и упреки. И всё же я внутренно «расцвел», я ожил от негодующих ваших слов, от горького возгласа, мне объяснившего причину вашей неприязненности и мстительного заигрывания с Шурой, и лишь пожалел, что мы не договорились с вами раньше, что были и эта неприязненность, и это заигрывание, и эти леденяще-пустые, бессонные, агонизирующие часы: всякое не-счастие и боль, всякое напрасное ожидание, хотя бы и благополучно, но слишком поздно разрешившееся, оставляет словно бы «душевные морщины», где-то спрятанные до следующего случая, как от всякой своевременной радости (пускай прошедшей, забывшейся, утопичной) остается неизгладимый след, нас окрыляющий и надолго усиливающий – старая мудрая истина, что для нас «ничего не проходит даром». Но и такие поздние выяснения несравнимо лучше окончательной недоговоренности: они нужны и для заглаживанья прежних ошибок и для предотвращения подобных же ошибок в будущем, и покуда они и осязательное колдовство у нас сохраняются, мы с вами не рассоримся и не разойдемся.