Зато в часы наших милых, согласных разговоров мы охотно и во многом один другому уступаем – и от желания нравиться собеседнику и что-то у него понять, и от взаимного доверия и доброты, и от непостижимой любовной переимчивости, и однако же, несмотря на огромное между нами различие, на прирожденно-упрямую и вашу и мою независимость, мы незаметно создали из таких бесконечных уступок то сложное и как бы самодовлеющее целое, которое иногда (и чаще по вашему настоянию) мы беспричинно преуменьшаем и недооцениваем, но которое в нас обоих живет, отражаясь в каждом звуке голоса, в каждом поступке, и вздохе, и сердцебиении, делая невероятным разрыв и обязательной необходимость что угодно прощать – для меня это невольно сливается с Парижем, где происходили наши первые ответственно-трудные встречи, где мы и посейчас вместе и потому словно бы дома, где я не узнаю себя, неблагородного, вялого и скучающего, каким здесь был до вашего появления. Я пытаюсь как-нибудь выразить, словесно закрепить наше «общее», но могу лишь перечислить случайно замеченные его части, еле показывающие сладость и силу этого «общего», еле передающие основной, ни с чем не сравнимый его тон. К ним, по-видимому, относятся наши ранние, с горьким оттенком влюбленности и без конца возобновляющиеся рассказы о таких влюбленностях, «не та», несчастливая, но беззаботная молодость, равнодушие к «мировым» событиям и вопросам (впрочем, я по-обывательски воспламеняюсь и столь же легко забываю и отхожу), обоюдное уважение, нередко восхищенное и щедрое («С вами я привыкла отдыхать – вы никогда не скажете ничего стыдного»), совместное ожидание старости, осознанное, смелое и беспечное, стремление к нежности, спокойствию, терпимости, к совершенствованию нашего чувства, освобождаемого от жадности, и чрезмерная у обоих нетребовательность, чрезмерная благодарность судьбе за всё смутно-хорошее, что она дает. Перечисление это неполно и нашей близости не исчерпывает, но мне самому нечаянно открывает, до какой степени человечности, облагороженности, всепрощаемости (стесняюсь прибавить – «и святости») можно дойти, если кого-нибудь, без самоудерживания, свободно любишь и ценишь. Боюсь, вам приходится больше моего прощать и в чем-то более страшном и непоправимом – так, вы комически жалуетесь Шуре на мою рассеянность («Боже, сколько за день я от него терплю»), но и не в шутку, вы и действительно много из-за меня «терпите»: ведь вы единственная – и как несомненно себе в ущерб – оправдываете мое будто бы творческое бездельничанье, оправдываете то, что всякому иному представляется баловством, и у меня еще потребность с вами делиться злосчастным своим творчеством, которым я вас, должно быть, замучил за эти годы. Но если вы поощряете подобное «баловство», то невольная моя признательность, мной лишь недавно понятая – в совершенной невозможности писать не для вас, какими бы самостоятельными ни казались внутренние мои цели и волнения, и часто у меня суеверное предчувствие, что после нашего расхождения иссякнет мое творчество, и тогда становится очевидным, до чего вы надо мной властны: я буду опустошен без любви и без оживляющего вдохновения, и вернувшиеся деловые способности и заработанные деньги окажутся столь же горько-излишне-поздними, как золото, кушанья или жены в могилах древних царей.