Последнее вам удается меньше всего: вам постоянно хочется убеждаться в женском своем успехе (и хочется для себя, а не для меня – во мне вы и так достаточно уверены), вам приходится многое ради этого преодолевать, не задумываясь о последствиях и никого не щадя, и вы бываете настолько этим поглощены, что если вам не напомнить об оскорбительности вашего поведения, то вы не станете ни заглаживать, ни исправлять. В подобных случаях я всегда недоумевал и, уязвленный, не раз вам доказывал, что вы, по-человечески добрая – по-женски неверная и жестокая. Вы, с понимающей улыбкой, но как-то растерянно и обиженно блестя глазами, оспаривали мои слова – каждому из нас двоих хочется быть возможно безупречнее во мнении другого – и чуть ли не по-детски мне говорили: «А до вас меня считали ко всем внимательной и заботливой». Но я не сдавался, приводил неоспоримые примеры своей правоты, и постепенно вы начали со мной соглашаться – отчасти из добросовестности, отчасти же из кокетства, находя неожиданную прелесть в этой новой своей позе: «Да, может быть, вы и правы – и женщина я недобрая». Но единственно это я никак не могу принять: при всей моей страсти к исследовательским усложнениям, я в любовном смысле простой и ясный человек, занятый одним, без малейших уклонов и соблазнов, и если вы со мной лояльны и милы, мне ничего постороннего уже не надо. Еще менее я нуждаюсь в постороннем (сколько бы это искусственно ни изображал), когда вы неприветливы или поглощены очередной «победой», но именно по такому поводу легко произойдет у меня взрыв, как он произошел в разгаре обоих первых моих увлечений, и крепкая наша связь могла бы совсем глупо кончиться из-за чересчур наглядной вашей «измены» – даже самой незначительной и мимолетно-временной. Я вас не однажды об этом предупреждал, объясняя, до чего я напуган вашим, по-видимому, общеженским свойством совмещать различные отношения, но вы, как взрослая с маленьким, тихо смеялись и уверяли, будто всё остальное для вас игра, – я знал, что вы неисправимо-легкомысленны, что я сверх меры впечатлителен и злопамятен, что должен вмешиваться в каждую мелочь, препятствовать каждой возможной у вас «авантюре» и от нас обоих спасать нашу любовь.
Только это ее и омрачает, а скреплена она теми личными вкусами, которые мы понемногу один другому внушили, которые незаметно слились у нас в неразрывно-«общее», которые составили наш с вами неповторимый «интеллектуальный воздух», причем я к нему отношу и возвышенно-трудные мысли, внесенные кем-либо из нас и горячо поддержанные другим (мысли, возникшие и от слабости и от силы, и от любознательности и ради утешения), и всё созданное иными людьми и нами безоговорочно принятое – потому что один из нас первый был тронут, первый настаивал и убеждал. К этому, нас прежде разъединявшему «интеллектуальному воздуху» я отношу и произвольно выбранные мной стихи, и ваши цыганско-русские песни («должна честно сказать, предпочитаю их всяким стихам»), напеваемые то нежно, то бурно, страстно и грубо – голосом для меня единственно поэтическим, иногда по-странному оскорбительным, иногда же бесконечно обнадеживающим. Вкусы у нас обоих, пожалуй, старомодные, я «остановился» на Ахматовой и Блоке, вы – на чем-то кабацко-романсовом, довоенном или похожем на довоенное, и немало таких отрывков, которых до вас я просто не замечал, которые для меня вы навсегда оживили и навсегда сделали понятными и задевающими, особенно с тех пор, как вы откровенно признались, что, их слушая или напевая, думаете непременно о себе, а также о чувстве, о человеке, с ними надолго связанном в вашей памяти, и одно из самых мучительных моих подозрений – если мне кажется, будто внутренно вы обращаетесь не ко мне. Так вы для меня словно бы создали пьяный выкрик, – «Сердце, тише! выше, выше, кубки старого вина!» – и каждый раз, как вы, топнув ногой, взмахнув руками (или мне это лишь представляется), грозно себе приказываете, – «Сердце, тише!» – точно рвете, душите какое-то свое прошлое, каждый раз мне по-свежему обостренно видится, будто вы душите именно наше прошлое и хотите от него избавиться или будто вас тянет к кому-то другому и вы себя заставляете и не можете вернуться ко мне. От вас же у меня старинные, милые слова, – «Не уходи, побудь со мною, я так давно тебя люблю», – слова наивные и всё решительно в себе заключающие, и мне становится волнующе ясным, почему они когда-то пленили Блока (помню, я даже вздрогнул, найдя у него «ваш» эпиграф) и почему он на них отозвался строками величаво-грустными:
Подруга, на вечернем пире
Помедли здесь, побудь со мной.
Я поверил этим и еще другим строкам блоковского стихотворения, воскрешающим Россию, как лишь немногие о ней напоминания:
Всё, всё обман, седым туманом
Ползет печаль угрюмых мест.
И ель крестом, крестом багряным
Кладет на даль воздушный крест…