— Зато я бы хотел, — отозвался Вильгельм, — чтобы мой сын смотрел на мир широко, а одно какое-нибудь ремесло не может дать нам такой широты взгляда. Ограничивай человека сколько угодно, в свое время он все равно посмотрит вокруг; а как понять ему свое время, если он хоть немного не знает прошлого? Разве он не изумится, войдя в любую лавку с пряностями, если не будет иметь понятия о странах, откуда прибыли к нему эти необходимые диковины?
— Зачем столько хлопот? — отвечал Ярно. — Пусть читает газеты, как любой филистер, и пьет кофе, как любая старуха. А если ты не можешь этого допустить и одержим мыслью о всестороннем образовании, то я не понимаю твоей слепоты, не понимаю, почему ты ищешь так долго и не видишь, что превосходнейшее воспитательное заведение находится прямо перед тобою.
— Передо мною? — переспросил Вильгельм, покачав головой.
— Ну конечно! Что ты здесь видишь?
— Где?
— Перед самым твоим носом! — Ярно указал пальцем в нужную сторону и воскликнул в нетерпении: — Что это такое?
— Ах, это! — сказал Вильгельм. — Угольная куча. Но при чем тут она?
— Отлично! Наконец-то! А что делают, чтобы эту угольную кучу сложить?
— Укладывают поленья слой на слой.
— А когда это сделано, что дальше?
— По-моему, — сказал Вильгельм, — ты хочешь оказать мне честь на сократовский лад, то есть обнаружить передо мной всю мою нелепость и тупоумие, да еще заставить меня признать их.
— Ничуть не бывало, — отвечал Ярно, — продолжай отвечать столь же неукоснительно. Так вот, что же делают, когда дерево сложено правильными рядами, плотно, но свободно?
— Как что? Его поджигают.
— А когда оно хорошо займется? Когда пламя пробивается в каждую щель, что тогда делают? Дают ему гореть?
— Ни в коем случае: пламя, как ни стремится оно выбиться, поскорей заваливают дерном, землей, угольным мусором, всем, что есть под рукой.
— Чтобы совсем загасить его?
— Нет, конечно; чтобы его заглушить.
— Значит, ему дают ровно столько воздуха, сколько нужно, чтобы жар охватил все дерево и оно как следует перетлело. Потом затыкают каждую щель, чтобы и дым не выбивался, а дерево внутри само собой помаленьку погасло, обуглилось, остыло; потом, когда кучу разгребают, его сбывают за наличные денежки кузнецу и слесарю, пекарю и повару, и, наконец, когда оно достаточно послужит на благо и пользу добрым христианам, то в виде золы идет в дело у прачек и мыловаров.
— Ну а на себя, — спросил Вильгельм со смехом, — как ты смотришь, если держаться твоей притчи?
— На это нетрудно ответить, — сказал Ярно. — Сам себя я считаю старой корзиной доброго букового угля, но при этом я позволяю себе, в отличие от прочих, одно: жгу себя только ради себя самого, поэтому люди на меня и удивляются.
— А я? — спросил Вильгельм. — За кого ты меня считаешь?
— В тебе, — сказал Ярно, — я вижу, особенно теперь, страннический посох, наделенный чудесным свойством везде, куда его ни поставят, зеленеть листьями, но нигде не пускать корней. Дорисуй сам мое сравнение и постарайся понять, почему ты не можешь пригодиться в дело ни садовнику, ни леснику, ни угольщику, ни столяру.
Во время этого разговора Вильгельм неведомо зачем извлек из-за пазухи какой-то предмет, напоминавший то ли сумку, то ли бумажник, а Монтан сразу же заговорил о нем как о вещи давно ему знакомой. Наш друг не отпирался, что носит ее при себе как фетиш, в суеверном убеждении, что судьба его отчасти зависит от обладания ею.
Что это было, мы покуда не вправе поведать читателю, но должны сказать, что по этому поводу завязалась беседа, и в ее результате Вильгельм признался в давней свой склонности посвятить себя некоему делу, некоему чрезвычайно полезному искусству, но при том лишь условии, что Монтан исхлопочет у членов Общества скорейшей отмены самого обременительного из жизненных правил — запрета оставаться на месте долее трех дней — и Вильгельму будет дозволено ради достижения своей цели задерживаться, как ему будет угодно. Монтан обещал добиться этого, после того как друг дал торжественный обет неустанно следовать доверительно высказанному намерению и не уклоняться от однажды поставленной цели.
За непрерывной беседой, в которой обо всем этом было основательно переговорено, друзья успели отойти от ночлега, где мало-помалу собралось странное и подозрительное общество, и на рассвете вышли из лесу на прогалину, где, к вящей радости любознательного Феликса, повстречали диких животных. Попутчики приготовились распрощаться, так как отсюда тропы расходились в разные стороны света. О том, куда они ведут, спросили у Фица, однако он казался рассеян и, против обыкновения, отвечал сбивчиво.
— Вообще-то ты изрядный плут, — сказал Ярно. — Все эти люди, что подсели к нам нынче ночью, отлично тебе знакомы. Ладно, пусть это были дровосеки и рудокопы, но вот те, что подошли позже, по-моему, или контрабандисты, или браконьеры, а самый последний, долговязый, — он все чертил на песке какие-то знаки и явно внушал почтение остальным, — наверняка кладоискатель, с которым ты действуешь заодно.