Увлеченность собой. Ласка и нежность. И ни в коем случае не ненависть. И не злость. И не негодование. И ни единого упрека. И без упоминания о претензиях… Чем более я совершенен, тем больше от меня пользы. Я хочу дарить и не называть ни в коем случае при этом своего имени. Достаточно того, что я сам получу от творимого удовольствие. Самый важный подарок в жизни, для любого, умного или глупого, энергичного или ленивого, уродливого или красивого, — это возможность выбора. Не у всех хватает для достижения этого силы, и воли, и врожденных способностей. Те же, кто в состоянии предоставить себе такую возможность, обязаны помочь добиться подобного также и всем остальным…
Воздух мира ароматен и сладок. Он пробуждающий. Он животворящий. Не желаю спать, отдыхать, успокаиваться, расслабляться. Мечтаю о вечной нервотрепке, но осознанной, о злости, но осознанной, о раздражении, неудовлетворенности, страдании, безумии, риске, опасности и наслаждении всем этим, и заряженности новыми силами от всего этого…
Воняет газами и говном мертвеца. И мочой и спермой всех тех, кто еще несколько минут назад в этой комнате находился. И п'oтом. И протухшей слюной. И гнилыми зубами… Но все это тоже ведь является воздухом мира… И я его принимаю. Не брезгуя, не пренебрегая, не морщась… Волнуюсь и трепещу, пережевываю его зубами, перекатываю его языком от щеки к щеке, загоняю его в носоглотку, пробую на вкус, на вязкость, на чистоту… А он, между прочим, действительно ароматен, и сладок, и душист, и животворящ. И еще величествен без сомнения…
Ухожу. Надо действовать. Меня ждет работа. Меня уже дурманит предстоящее дело… Я обязательно, и скоро, напишу все то, что сегодня увидел. Трое мужчин и одна женщина. Никакие. Такие же, как и все. Требуют счастья, стремятся к удовлетворению, пыхтят, копошатся, прилипают друг к другу, скользкие, отклеиваются, утирают сопли, строят нелепые, тошнотворные гримасы, пачкаются выделениями… Живут как могут, как умеют. Подбираются к возможности выбора… Воздух мира ароматен и сладок…
Катя меня провожала. Хотя и не знала еще, что просто меня провожает, а вовсе даже и не уходит из дома покойного инженера Масляева вместе со мной. Она думала, что я ее заберу с собой. Она полагала, что я мудак. Она висела у меня на плече и счастливо хохотала. Тискала меня, и чувствительно, то и дело за ягодицы, приятно, не скрою, но уже и утомительно вместе с тем (сколько можно, в конце концов?), заглядывала мне в глаза, забегая вперед, пританцовывала, задирая юбку, показывала проходящим, пробегающим и проползающим старикам и молодым язык, кукиш и выпростанный из кулака и вытянутый вверх средний палец какой-то руки.
…Текла река Волга, и всем казалось, что им ничуть не больше семнадцати. Тетки и мужики. Мордатые мужики и тетки с головами, закрученными в «халы». Измученные и растерянные. Не готовые умирать. Так ничего толком-то в жизни и не совершившие. Не догадываются, зачем родились, и не понимают, зачем умирают. Живут по инерции. Текут, как река Волга…
Двое мужчин и одна женщина толклись в углу залы — обиженные. Пробовали улыбаться, трогали друг друга за плечи, за руки, за лица, нарочито участливо, серьезно, сосредоточенно, сминая таким образом неловкость, обескураженность, неудовлетворенность, пытаясь забыть о
— Здесь мы расстанемся, — сказал я после того, как мы вышли на улицу из дома, в липнущую к глазам сырость, окунулись в росу, по щиколотку, по колено — увидел вдруг на какие-то осколки мгновений свое дачное детство: просыпался внезапно в тревоге перед рассветом, лет семь-восемь-девять-десять мне было, и шел отчего-то и зачем-то из дома под серо-черное, низкое, ночное еще почти небо — боялся вечности, наверное, замкнутости, безмолвия, одиночества, конечности, умирал от нежелания жить, возвращался в еще теплую кровать, пытался разобраться, откуда столько тревоги, жалости к себе, печали, тоски появляется именно в эти часы… Не разбирался. — Не провожай меня дальше. Я как-нибудь сам. Я уже большой мальчик. И дорога тут ясная и прямая. Заблудиться невозможно. Уходи… Иди в дом… Мокро. Холодно. Хреново. Пакостно…