Ирченко не присоединился к беженским колоннам. Немцы перевели его в распоряжение украинской полиции в Киев. В Киеве, на территории Имперского Комиссариата Украины, он столкнулся с германской национал-социалистической политикой колониального управления. На Кавказе, в прифронтовых областях Украины и Дона, не включенных в административную систему имперских комиссариатов, положение гражданского населения было несравненно легче. Ирченко начал протестовать против поощрения немецким начальством чинов украинской полиции, практиковавших бесчинства и самоуправство в отношении местного населения. Ему было невдомек, что именно такого типа, не задающие вопросов исполнители немецких распоряжений, люди с уголовными задатками, ищущие только свою личную выгоду, и были нужны немецкой власти.
Ирченко пришелся не ко двору и был удален из состава полиции. Его перевели в Германию в пожарную команду в небольшом рейнском городке. В синей изношенной куртке пожарного он приехал к нам в этапный лагерь, воспользовавшись призывом генерала Шкуро, чтобы присоединиться к своим. Он числился у нас терским казаком.
На людей, не знавших его, Ирченко производил впечатление замкнутого и угрюмого человека. Не удивительно! На его психике все еще тяготел жуткий опыт многолетней душевной пытки в изоляторе пятигорской тюрьмы. Этот опыт мог вырываться со взрывною силою на поверхность сознания. Так, однажды, когда Ирченко от нечего делать сидел в канцелярии лагеря, перебрасываясь со мною словами, чей-то громкий голос произнес у дверей кабинета коменданта: «Шебуняев!»
Услышав эту фамилию, Ирченко страшно побледнел, вскочил со стула и сломя голову ринулся в коридор. Через несколько минут он вернулся, все еще тяжело дыша. Шебуняев, объяснил он мне, был энкаведист в пятигорской тюрьме. Выбежав в коридор, Ирченко рассчитывал, наконец, настичь своего мучителя. Обладателем этой фамилии оказался офицер из штаба генерала Шкуро — есаул Шебуняев, кубанец-эмигрант, пришедший по какому-то делу к есаулу Паначевному. Недоразумение было благополучно разрешено.
В то же время в характере Ирченко жила и действовала сила задушевной человечности. Именно этим качеством его личности он уберег меня от соскальзывания в трясину моралистического антикультурного нигилизма.
Признаюсь, что этот период моей жизни в Берлине был отмечен радикальным отрицанием мною современной европейской культуры. Я пришел к умозаключению, что начавшаяся в XIX веке интенсивная технологизация войны выявила существенно античеловечное направление западной культуры XX века. Индивидуальный боец, воинский подвиг и личное мужество все более утрачивают свое значение и ценность, и люди отдаются на растерзание все более эффективной военной технике массового уничтожения, созданной умом и энергией ученых и инженеров индустриальных стран. И это не только в способах ведения военных операций на полях сражений. Также и истребление гражданского населения путем беспощадной и неразборчивой бомбежки с воздуха вошло в военную теорию и практику всех воюющих сторон. Это я видел вокруг себя и переживал на личном опыте.
«Недостаточно уничтожить тиранию и возвратить людям свободу, — заявил я Ирченко безапелляционным тоном, которым двадцатилетние юноши отличаются от остальных смертных. — Нужно освободиться и от той превознесенной до небес поколениями русских интеллигентов культуры, результатом которой, как мы все видим теперь, явилось превращение людей в звероподобные существа и массовых убийц».
Услышав это категорическое заявление, Ирченко пришел в ужас, и оставить меня в этом заблуждении он не мог себе позволить.
Я полностью отдаю себе отчет, что описываемое мною может показаться натянутым и искусственным. Какие нормальные люди в ожидании воздушного налета говорят на подобные темы? И, тем не менее, именно в этой «неправдоподобности» нашей беседы выявила себя специфическая «русскость» наших исканий, особенная стать в постановке вопросов и особое место веры в формулировке ответов на эти вопросы. Ведь не случайно же слово «вера» в русском и других славянских языках восходит к тому же корню, что и слово «verum», которое на латинском языке означает «истинное», «разумное», «правильное».
В холодную ноябрьскую ночь, в погруженном в кромешную тьму гигантском городе, посреди развалин развороченных бомбами кварталов, Ирченко и я сидели друг против друга на стульях в углу канцелярии лагеря. В окне колыхался бледный и слабый отсвет лучей прощупывающих ночное небо прожекторов противоздушной обороны столицы.
С вдохновенно горевшими глазами на изборожденном морщинами лице, проникновенным голосом Ирченко убеждал меня, что не только зол, эгоистичен и жесток человек. Он говорил о красоте и отзывчивости человеческой души, о преображающей пошлость жизни мощи искусства, о величии творческого духа человека, создающего высокие и непреходящие ценности подлинной культуры.