Слова Ирченко не прозвучали впустую. Неделю спустя я послал маме с оказией письмо. В письме я писал ей также о том, что нельзя терять веры в человека, несмотря на все зло, царящее в мире. Есть еще много добра в человеческом сердце, и его нужно уметь находить и культивировать. В этом залог будущего. Мама показала мое письмо генералу Тиходскому. Старик прочитал его, и слезы закапали из его глаз.
О нет, это совсем не означало, что я сдал мои позиции. Просто Ирченко обратил мое внимание на то, что в истории творческая деятельность людей в разные ее периоды воплощается в ритме подъемов и спадов. Наша эпоха и есть период спада, из которого человечество, даст Бог, выкарабкается.
Позднее, познакомившись с философией истории О. Шпенглера и Н. Бердяева, я научился различать между культурой и цивилизацией. Последняя была стадией одряхления и вырождения первой, вытеснением творческого порыва культуры рационалистическими формами организации жизни, изгнания из общественного сознания действовавших в культуре сверхличных духовных ценностей и заменой их самодовлеющей и свободной от оценочных суждений волей к власти. А. Тойнби углубил мое понимание судеб индивидуальных культур как конечного результата ответа человека и общества на специфические вызовы исторических обстоятельств в различные периоды жизни той или иной культуры.
В конце декабря 1944 года я распрощался с Ирченко. Я уехал в Италию. Он остался в Берлине. В Италии до меня дошли сведения, что Ирченко вместе с есаулом Паначевным перешел в РОА генерала А. Власова. Что они делали там, я так и не узнал, и ничего о есауле Паначевном я больше не слыхал. Ирченко удалось перебраться после войны в США, как туда же эмигрировал и мой однофамилец Вася Круговой.
Среди русских эмигрантов, с которыми мне довелось ближе познакомиться в нашем лагере, мне не встречались люди, чьи биографии приближались по драматизму к биографиям Полякова и Ирченко. Жизнь в эмиграции для большинства не была усыпана одними розами. В ней было более чем достаточно шипов. Но она была свободна от катастроф и обвалов советской жизни.
Необходимость приспосабливаться к жестоким условиям борьбы за выживание в условиях тоталитарной системы большевизма, в которой террор был неотъемлемой частью политической идеологии государства, очень часто влекла за собой огрубение личности советского человека. Примечательно (я, разумеется, говорю только о своем личном опыте), что именно огрубения я почти не замечал у эмигрантов, с которыми судьба свела меня в Берлине, а затем в Италии. Своей предупредительностью и корректностью в обращении они вызывали в памяти образы офицеров из произведений Л. Толстого, рассказов Куприна, «Трех сестер» Чехова, «Тихого Дона» Шолохова.
Не могу не упомянуть в этой связи эмигранта из Франции полковника Г. Иноземцева из штаба генерала Шкуро на Курфюрстендамм. Он особенно часто появлялся по служебным делам в этапном лагере. В гражданской жизни во Франции он был инженером и, как рассказывал мне есаул Паначевный, получил признание как талантливый изобретатель. Войну полковник Иноземцев пережил, и в 1966 году я снова встретился с ним в доме для престарелых белых воинов недалеко от Парижа во время посещения мною моего командира в 1-м Юнкерском Училище в Италии полковника А.И. Медынского.
Сохранился в памяти также офицер, проживавший в лагере в большой комнате на втором этаже вместе с другими офицерами-эмигрантами. Все они ожидали утверждения в звании и дальнейшего назначения. Его фамилию я забыл. Офицер этот был образцом убежденного и непреклонного борца против коммунизма. В годы гражданской войны в Испании он сражался добровольцем на стороне «белых» генерала Франко. В начале 1939 года после окончания испанской войны он возвратился во Францию, но уже в декабре того же года отправился добровольцем в Финляндию помогать финнам отразить вторжение Красной армии в их страну. Он добрался до Швеции. Там его задержали шведы. К тому же в феврале 1940 года финны капитулировали, и ему пришлось вернуться во Францию. И вот осенью 1944 года, вопреки катастрофическому положению на фронтах и росту советско-патриотических настроений среди русских эмигрантов во Франции, он отозвался на призыв генерала А. Шкуро и прибыл в наш лагерь.
Эти офицеры, сверстники моего отца, вызывали у меня чувство глубокого уважения. Я встретился с людьми, для которых честь и верность долгу были не просто красивыми и, по нынешним временам, устаревшими понятиями, но составляли основу их личного характера. С такими людьми было легко и радостно служить. Общая вера в правоту нашего дела давала нам силы и связывала нас в крепкое боевое товарищество, независимо от того, где мы жили в последовавшую за революцией четверть века. Не было эмигрантов. Не было подсоветских. Были только казаки. И все мы служили делу освобождения родной страны, делу возвращения на вольные казачьи земли.