Между тем, допросы массово продолжались, и также продолжалось исчезновение из лагеря людей, хотя теперь это уже не следовало считать исчезновением, так как мы точно знали, что это означает просто отправку в Кемерово под военный трибунал. По лагерю прошел слух, что будет осуждена одна треть населения лагеря, а две трети будут расконвоированы и переведены в разряд «спецпереселенцев» на шесть лет, с работой на условиях и с зарплатой вольнонаемных, но без паспортов и без права выезжать из населенного пункта и самовольно менять место работы. Эту версию, как потом обнаруживалось, активно поддерживали и, возможно даже, сами запустили в народ следователи СМЕРШа, считая, очевидно, что это будет способствовать большему спокойствию в лагере.
Я нимало не сомневался в том, что моя судьба — это судьба тех двух третей, что уже ожидали расконвоирования и вольной жизни. При этом я рассуждал так: с советской точки зрения я был гораздо менее виновен, чем большинство моих товарищей. Чин у меня был невеликий, в 15-м корпусе я пробыл всего три с половиной месяца, ни в каких антипартизанских действиях, а это значит, в нападениях на населенные пункты, участия не принимал, с гражданским населением никаких отношений не имел, то есть был обыкновенным фронтовым солдатом, хотя и участвовал почти все время в боях, но только в оборонительных.
Это было, по-моему, нормальная логика, но советская логика, как выяснилось позже, еще хуже женской логики.
С самого начала, почти на следующий день после прибытия в лагерь, было объявлено, что нам самым строжайшим образом запрещается переписка, а если кто будет в этом изобличен, то попадет немедленно под трибунал и наказан будет жестоко. Опасность, конечно, была серьезной, но разве она могла остановить людей, не имевших связи с их родными и близкими в течение двух-трех-четырех лет и работавших вместе с вольнонаемными?
Все начали писать письма. Нашими почтальонами стали наши девушки Катя и Шура, вечная им благодарность. Таким образом, наша бригада разбилась на две группы — Катину и Шурочкину. Я оказался в Катиной. Они приносили нам бумагу и карандаши, мы писали письма и указывали адреса; они на конверте указывали свой обратный адрес, по которому и получали ответные письма.
Я написал письмо отцу по адресу, где мы проживали перед войной: станица Ярославская, ул. Курганная, 25.
Далее события развивались так: Катя приносила письма в шахту, собирала нашу группу, вскрывала конверты и, по очереди читая начало письма, говорила: «Здравствуй, Коля! Это, Коля, тебе. Здравствуй, Вася! А у нас два Васи. Сейчас разберемся». Разбирались быстро, по обратному адресу или по содержанию письма.
Ответа я ждал долго. Но, наконец, в очередной «сеанс связи» Катя начала читать и говорит: «А вот, здравствуй, и кто-то, кого у нас нет. Наверно, ошибка?» Но я заорал не своим голосом: «Катя, это мне!» Мать назвала меня в письме моим детским именем, которым и до сих пор называют меня родственники и старые друзья.
Три года я не имел никаких сведений о своей семье, о своих родных и близких. И вот — такая радость. Но она была недолгой, новости были страшные. Отец остался в партизанском отряде, во время выполнения боевого задания был схвачен немцами и расстрелян в станице Лабинской (кстати, на обелиске, воздвигнутом в г. Лабинске в память о казненных партизанах, имени моего отца нет. Наверно, из-за меня.). О среднем брате Викторе мать получила извещение как о пропавшем без вести, но каким-то способом ей удалось узнать, что это произошло при форсировании Днепра возле Киева, где ушли на дно широкой реки многие тысячи красноармейцев, среди которых, скорее всего, был и брат. И все они теперь — пропавшие без вести. Старший брат Алексей прошел всю войну с первого до последнего дня, демобилизовался капитаном и остался в Одесской области на партийной работе.
Забегая вперед, расскажу и о мытарствах, которые пришлось претерпеть матери. Несмотря на геройскую гибель отца, мать изгнали из дома, где мы жили до войны, и поселили туда очередного номенклатурного партийного работника. Мать, женщина малограмотная и не имевшая никакой специальности, поступила на работу в больницу санитаркой, но когда райотдел НКВД получил известие обо мне, ее немедленно уволили, и работы никакой в станице ей не находилось.
Она переехала в станицу Белореченскую, где у нас было немало родственников, и поступила в колхоз рядовой колхозницей.
Так что письмо, посланное мной (вернее, Катей) по адресу, где ее уже не было, могло и не добраться до адресата. Однако люди, проживающие теперь в бывшем нашем доме, передали письмо кому-то из наших родственников, а те уже сообщили матери: «Юрка отозвался!» После этого она возвратилась в Ярославскую и все время работала в колхозе. Видно, страсти в НКВД понемногу улеглись. Я, конечно, сразу же отправил уже на адрес одного из родственников письмо, в котором о себе писал очень осторожно и уклончиво: ведь еще существовала военная цензура.