Меня долго, месяца два, не вызывали на допросы, и я счел это хорошим признаком. Первая волна отправляемых в Кемерово казаков прошла, теперь отправляли совсем понемногу, и это все вселяло надежду.
Следователь оказался молодым симпатичным старшим лейтенантом, и он сразу показался мне совсем не страшным человеком. Так и было: он меня не пугал, на меня не кричал, не говоря уже о кулаках, а неторопливо записывал все, что я ему рассказывал, а я это делал, не скрывая абсолютно ничего, и ничего не замалчивая. Только в одном вопросе он начал меня допрашивать более обстоятельно: почему я вдруг оказался в немецком госпитале? Но я раньше думал об этом и объяснил ему следующие известные мне обстоятельства:
— на фронте в Северной Осетии ко мне много раз обращались местные жители-осетины на осетинском языке, которого я не знаю и не понимаю;
— первые люди, которые подобрали меня и перевязывали на поле боя, разговаривали не по-русски и не по-немецки;
— на поясе у меня был осетинский кинжал;
— в блиндаже, когда я на короткое время пришел в сознание, кроме немцев, находились еще какие-то люди;
— в Прохладном меня раздевали и вообще беспокоились обо мне два старика-осетина.
Из всего этого я делал один вывод: после боя местные жители, по своей воле или по приказу немцев, подбирали раненых. Они решили, что я осетин, и упросили немцев отправить меня вместе с ранеными немцами в военный госпиталь. Другой версии у меня не было. Следователь выслушал меня, спорить и навязывать что-либо другое не стал. Он же сообщил мне на каком-то допросе о гибели отца. Я сделал вид, что услышал это впервые.
Тяжелый труд на шахте продолжался, и эшелоны с черным золотом один за другим отправлялись в закрома Родины. Допросы этому не очень мешали. Только пару раз, когда я, придя с ночной смены, благополучно засыпал, дневальный будил меня по вызову следователя. А в остальных случаях — вызовет, поговорит час-полтора, и всё. Гораздо более надоедливыми были клопы, гнездившиеся в щелях деревянных «вагонок» в неимоверных количествах. Мы, молодежь, даже после тяжелой работы могли заснуть и только утром обнаружить на рубахах многочисленные кровавые следы раздавленных кровопийц. А людям постарше приходилось очень плохо; некоторые почти не спали ночами. Где-то в середине зимы, переселив нас временно в другой барак, устроили дезинфекцию серой. После проветривания нас возвратили в барак, клопов стало намного меньше. Жить стало легче, но не надолго. Я не знаю физиологию размножения клопов, но, по-моему, через неделю численность их восстановилась, и они стали еще злее.
Мы с Николой работали главным образом в лавах, иногда на проходке штреков. Вот эти штреки дались нам не сразу. Сначала каждый раз при отпалке выбивалась предыдущая крепежная рама («круг» по-шахтерски), и ее нужно было восстанавливать, только после этого можно было начинать свою работу. Теперь мы заранее укрепляли нужный круг и только тогда начинали бурение — больше выбивания кругов не было.
С некоторого времени мы стали специалистами по «ножкам». Что такое ножка? Когда две лавы идут по пласту навстречу друг другу, наступает момент, когда между ними остается невыработанный участок угля размером 7–8 метров, а крепление лав еще отстает от груди забоев. На этот кусочек угля, который является не очень прочным материалом, давит сверху невыразимо огромная сила, которую уголь выдержать уже не в силах. Лавы трещат, звук этот особенный, и шахтеры хорошо его различают. Непрерывно отваливаются и падают (вспомните 57 градусов) крупные куски угля, могут падать и куски породы. Это все создает большую опасность для нахождения в лаве людей.
Как должна разрабатываться ножка? По правильной технологии так: по обе стороны ножки в метре от груди забоя пробиваются двойные сплошные ряды стоек, кровля за этими рядами сажается специальными отрядами садчиков. Все эти мероприятия снижают давление на ножку, и ее можно разрабатывать обычным способом.
Вроде все правильно, но это требует много труда, времени и огромного количества крепежного материала, который всегда в дефиците. И какое-то время не будет угля. Кому это надо?