Читаем Трагический зверинец полностью

   И вот опостыла по-новому и непоправимо учебная, и выцвела старая жизнь. Сердце кочевое метнулось вперед, в новое, в неиспытанное и вдруг поманившее.

   Это была измена, и я была изменницей. Наблюдала себя сквозь все неразумие своей радости и удивлялась себе, не понимая. А мама очень обиделась и не могла больше меня ласкать.

   Но мне и не нужно было. Жадность ласкала. Ласкала меня обетами и желаниями.

* * *

   Путеводные обманы!

   Тюфяки оказались обманами.

   В школе диаконисс (их шаловливая моя старшая сестра, в стороне от мамы, называла дьконицами) не выколачивали девочки тюфяков на лужочке. В школе было скучно, нудно, мрачно.

   По широким коридорам, прорезавшим пополам трехэтажный дом из темных кирпичей, с решетками в нижнем ряду окон,-- неслышными шагами, деловито скользили сестры-дьяконицы в своих темно-синих платьях и белых чепцах с накрахмаленными фалборками, улыбались бледно, неустанно следили за тишиной и благопристойностью. Два пастора заведовали учением: герр пастор Штеффан на коротких ножках, белобрысый, с трясучим животом, и герр пастор Гаттендорф -- молодой, но хромой красавец с каштановыми локонами и синими глазами.

   Мои старшие подруги влюблялись в него, плакали по нем, ссорились из-за него.

   Но не Люция, конечно, не Люция. Она была моею...

   Глядела из окна, как переступал порог калитки в высокой темно-кирпичной стене юный красавец, как шел через песчаную площадку к крыльцу, слегка припадая на одну ногу,-- и были мне противны неровные жердины ног с повешенным на них смятым и прошлое движение старательно запомнившим сукном. И не понимала я, почему почетны жесткие, звериные волосы, скрывающие нежные щеки и подбородок.

   Я видела рядом с собою у светлого окна бледное лицо Люции с сиреневыми радиусами серых обреченных глаз. И легкие волны ее двух темно-русых кос отливали медью.

   Люция была чахоточная. Она родилась в Александрии Египетской. Мать сначала воспитывала ее в Смирне, в такой же школе дьякониц, как и здесь, на Рейне. Потом перевела сюда, на север. Мать, верно, не любила Люции. Но Люция боялась признаться в этом. И умирала молча.

   Люция была старше меня. Она была из "больших", но "ходила" со мною, и это было моею большою гордостью.

   Я была влюблена в Люцию.

   Когда она вдруг, тоскливая, испуганная и нежная, бросала две легкие, тонкие, сухо-горячие руки вокруг моей шеи и, откинувшись, глядела в мои глаза всеми своими сиреневыми, сияющими сквозь слезы лучами,-- путались минуты, и время, как сердце в перебое, на одно биение приостанавливалось.

   Это было страшно. Как спуск стремительный с ледяной горы. Как смертная угроза.

   Люция была роковая. Верно, оттого, что была обречена вскоре умереть. И она в ней была, ее близкая смерть, хотя никто из нас и Люция сама того не знали.

   С Люцией встречалась в саду, в коридорах и на прогулках, когда нас освобождали от пар врассыпную. Потому что мы были в разных классах и разных фамилиях.

   Наши девочки делились у дьякониц на "фамилии". Каждая фамилия в четырнадцать человек спала в своей спальне, и в столовой имела свой стол, и на прогулках составляла свои пары.

   Два раза в неделю мы выступали за свою высокую кирпичную ограду. Проходили улицами маленького городка мимо его кирпичных домиков, заходили к бедным, чтобы оделить их нашитым нами для них платьем.

   Дежурство мы отбывали, и приходилось мне по две недели убирать спальни (но не тюфяки). Просто носила чистую воду вверх по лестнице, а грязную вниз по лестнице, и обтирала заплесканный длинный умывальный стол (это ненавидела).

   Иногда нам хотелось плясать, в особенности часто Люции, которая умела закидывать высоко над запрокинутой головой тонкие, как стебли, руки с кистями, как прозрачные длинные лилии, росшие в нашем саду, и перебирать тихонько и не сдвигаясь с места ногами. Тогда из-под длинной белой рубашки показывались и скрывались как бы крылышки беленьких горлиц. Потому что плясали мы ночью, летними ночами до прихода к нам "фамильных" сестер-дьякониц, спавших с нами в наших спальнях.

   Когда находила пляска, за мною и нашими присылались вестовые.

   Помню, как часто вид пляшущей в такой тишине и неподвижности Люции приводил меня в непонятное волнение. Мне становилось трудно вздохнуть, словно разом вырывались из меня все мои мысли, и все восторги, и все невозможные, непонявшие себя желания. Тогда я выскакивала из круга подруг, тесно оцеплявших Люцию, и принималась оплясывать ее, сомнамбуличную, почти изваянную.

   Не знаю, какие были мои движения, но была в них, очевидно, какая-то зараза безумия и развязанности, потому что минута за минутою вырывала из стеснившегося круга плясунью за плясуньей и бросала их в наш вертящийся, мечущийся мир. И так как крики и песни рвались из запыхавшихся пляскою или сдавившихся напряженным лицезрением грудей, кричать же или петь сознавалось гибельным,-- то и выливались все крики и песни в неустающих ритмах мускульных сокращений, в стонах задушаемого восторга.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже