Читаем Трагический зверинец полностью

   -- Доктор сказал, что она обречена. Но знаешь ли ты, что у меня тоже чахотка? Посмотри, какая я худенькая и желтая.

   Мне становилось и жалко, и вместе с тем завидно. Как красиво быть обреченной! Я завидовала им обеим, и злое чувство толкало странные слова.

   -- Гертруд, знаешь, что? Я тебе признаюсь: я вовсе не люблю Люции. Это она ко мне пристает. Я тебе покажу ее записку... в ней она меня умоляет ходить с нею...

   Я ищу у себя за пазухой. Но, конечно, там нет небывалой записки.

   -- Ну, я потеряла. Вот беда! О Гертруд, что я буду делать? Мне жаль, если записку найдут "большие". Ведь Люция тоже "большая", не забудь. И те дуры ее начнут презирать, за дружбу со мною.

   Комедия удается. Гертруд сквозь блаженный блеск черных, любящих глаз,-- озабочена:

   -- Я думаю: не в саду ли ты потеряла, когда мы делали гимнастику? Тогда ничего, моя принцесса. Там метет садовник, и никто не найдет.

   Они меня все считали принцессой, принцессой в изгнании, и даже те, которым я рассказывала, что дома живу в снежной юрте, ем сало свечное и топленым жиром смазываю длинные до полу волосы:

   -- Где же они до полу?

   -- Мне остригли, когда меня отмывали перед путем сюда...

   Тоска и томление в школе начинались с утра. Звонок, несущийся по коридорам, вонзается в мозг и вспугивает сердце.

   Еще втягиваешь на вздрогнувшие плечи прогретое ночным телом одеяло, слушаешь прыжки сердечные и жмуришь сонные глаза. Но вот, из-за ширмы, всегда звонкий, всегда пробужденный, голос нашей фамильной сестры Матильды.

   -- Kinder! Kinder! Дети, уже день!

   День? Темно. Высунешь носок -- холодно.

   За ширмой копошится... И уже вот она, долговязая, синяя фигура, и белый чепец с фалборками над длинным лицом и бледными, измученными по-детски глазами,-- как и не снимался на ночь.

   Вскакивала обеими ногами зараз на студеный пол. Дежурная зажгла две лампы по стенам.

   Посреди спальни, во всю почти длину комнаты, умывальный стол. Там в кувшинах за ночь намерзла тонкая корочка льда.

   -- Живо умывайтесь! -- командует сестра Матильда,-- холодная вода здорова для тела.

   Здорова!.. какое мне дело до здоровья? Люция здорова? Дал бы мне Бог быть как она -- обреченной.

   Внизу, в столовой, собирается вся школа. Над длинными столами низко висят под широкими железными колпаками лампы, светятся не разливая желтого света в белесых утренних сумерках. Ряды грубых белых чашек с толстыми краями, ломти серого хлеба...

   Дежурные обходят сидящих, из высоких кувшинов льют жидкий кофе и кипяченое молоко.

   Горячее! С жадностью припадаю. От холода и дрожи тоска навязчивее и сердце безащитнее. И упорнее нарастает томление.

   Хочу того, чего на свете нет. Вот в этом холоде, темноте, чужбине, одиночестве не хочу ничего, что есть, а того, чего нет.

   Глотаю кофе молча, со злобою, с безнадежной жадностью. В кармане уже третий день ношу наполовину прочитанное письмо от мамы.

   Что пишет мама? Что ей писать? Какое ей дело до того, что не мое?

   Мыслей нет у меня, но нет и любви.

   Люция там, далеко, за своим, "семейным" столом. Гертруд теперь тоже перевели... от меня... чтобы не портилась. Конечно, я порчу. Еще бы, если во мне чорт.

   Этому чорту я поверила бы, согласна была бы поверить, если бы верила в Бога...

   Это случилось вот как,-- что я о нем, о своем, узнала. -- После кофе мы ходили всеми "фамилиями" на молитву в особый молитвенный зал. И вот на одной такой молитве -- я расчихалась. То есть, собственно, я всегда умела удерживаться от чихания, это же так просто: стоит только захватить в грудь побольше воздуха и не дышать... Но на этот раз выходило смешно и соблазнительно, и на одну минуту я почувствовала ясно, как все мысли всех голов вокруг меня отвратились от Бога и прилипли ко мне.

   А я чихала и чихала...

   Мне дали кончить, чтобы не осквернять долгой молитвы бранью, но когда я, уже по окончании, метнулась к дверям, громкий голос величественной начальницы, сестры Луизы Кортен остановил меня, как рукой за плечо:

   -- Вера, какой злой дух вселился в тебя?

   И, как не своя, в одном неправедном ударе гнева, я крикнула, я, далекая изгнанница, одинокая и дурная:

   -- Русский.

   Сидела три дня в третьем этаже. Вязала. С пауками. Домой послали письмо. Мне же принесли надписывать адрес.

   Конечно, то письмо не дошло, потому что адрес на нем оказался небывалый.

   Через два месяца оно вернулось, но пока -- случились поезд и пруд, и свидание с Люцией под шалью.

   Пруд мы встретили на прогулке.

   Однажды пошли не к бедным, а в плоские поля. Был свежий весенний день. Шла в паре с белобрысенькой, добродетельной Агнес Даниельс. Ее презирала и издевалась над нею с Гертруд; но, за любовь и восторги ко мне, клялась ей в вечной дружбе.

   Поля были плоские и голые, жидкие лесочки, саженные рядами, каждый ряд, как облезлый пробор на скучной голове Александры Ивановны.

   Прошли пробором без радости, без грибов, и вышли в новое гладкое поле, где по озимым зеленям зацветала желтая горчица.

   Вдруг внизу пошла земля. Начался лужок. Нас пустили врассыпную.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже