Читаем Трагический зверинец полностью

   Ставились дежурные вестовые по всему коридору до самой лестницы, и подавались условные знаки, чтобы пляшущие и лицезрящие заранее успевали домчаться до своих спален и нырнуть под одеяла. Помню тогда плеск босых подошв по полу и шелест веющий несущихся мимо в рубашках легких тел.

   Я любила ночи после пляски. Это было какое-то успокоение. Побьется, побьется сердце бурно, притиснутое к подушке, и затихнет. Тогда погружается вся жадная, высматривающая моя душа в забвение.

   Это покой.

   А так, и днем и ночью, не было покоя. Потому что было нужно так много и все зараз и все отдельно. Ведь Бога своего я не вернула и в школе, где над каждою дверью упрекали надписи, повешенные или на стене начертанные, из Писания: о благости Господней и о суде Господнем, призывы Господни, и угрозы Его.

   Бродила и искала, искала, кого потеряла, и не находила.

   Молчала. И становилось ужасно,-- так было одиноко.

   Люции не говорила, потому что боялась, что Люция сама знала. Люция должна была вскоре умереть. С какою неумолимою тоскою горели сиреневые лучи ее обреченных глаз. Мы все почему-то узнали, что она обречена.

   "Доктор ее обрек".

   Так шептались о ней между подругами, именно этим словом, потому что оно было страшное, таинственное и красивое.

   Я знала, что если Люции сказать про Бога, что Его нет, то она согласится, а этого-то я уже совсем не могла бы выдержать. Казалось мне, что вот легла бы на пол и собакой заскреблась бы когтями в дерево, и собакой завыла бы. Так стало бы мне страшно.

   И часто представляла себе это страшное.

   Тоненькая, черненькая, набожная Гертруд Кроне, сиротка, воспитывавшаяся даром добрыми дьяконицами, была также моею подругою. Собственно даже, она одна и была подругою, потому что с Люцией это было другое.

   Тоненькую Гертруд я мучила и любила жалостливо, она же меня с обожанием.

   Я любила обожание, искала его. Не было подвига, не было дерзости для меня слишком страшных и на которые не пошла бы я этого обожания ради.

   Когда весь класс глядел на смелую, уводимую в наказание за геройство, и все лица горели обожанием и преклонением,-- во мне вдруг становилась тишина достигнутого, нужного и правильного.

   И что за беда -- расплата!

   В классах я изводила и герра пастора Штеффана, и герра пастора Гаттендорфа. За уроком кричала острыми, сухими отдельными возгласами, и словить меня было невозможно:

   -- Was! Wo! Wie! Wann! Was! Wo! Wie! Wann!

   Оскорбленный учитель обращался к классу за выдачей виновной, но класс молчал. Когда же однажды вошедшая в то время начальница, страшная, великообъемная, праведноликая сестра Луиза Кортен обвинила меня,-- весь класс стал на защиту, сначала отрицанием, потом соборными слезами и рыданиями.

   По понедельникам я выкрадывала из кладовой остатки воскресных сдобных хлебов, посыпанных корицей и сахаром.

   Если бы поймали, о, позор!

   Но добытая добыча,-- какое сияющее торжество!.. И с благоговением принималась.

   С большой доски, когда на нее мелом записывала дежурная имена шаливших перед самым приходом сестры или самого пастора,-- я стирала провинившихся и заносила себя...

   Изгоняли из класса.

   Задавали переписки.

   Не брали на прогулки.

   Сажали под арест в третьем, пустом этаже...

   Там было страшно. И пауки.

   Собственно, я познакомилась всего с тремя, но если их было три, значит, и много, сколько придется. Двое из них вязали свои сеточки в окне пустого дортуара, третий, прикрепившийся длинной, совсем невидимой ниточкой к потолку, казался как раз над моей головой, когда я проснулась в первое утро первого моего ареста.

   Я закричала высоким, совсем пронзительным и несливающимся голосом, потому что боялась пауков. Я же не дома была, а в третьем этаже, под арестом у дьякониц.

   Искричавши долгий вздох, я умолкла, и тогда только нашла силы сдернуть голову с подушки и сорваться из-под паука со страшной постели.

   Вечером перед сном я оттащила кровать на середину комнаты. А днем-то и познакомилась хорошо с двумя оконными пауками. У оконных были наловлены мухи в липкой их сетке. Они подбегали к пленницам, жужжавшим ровным, тонким, непрерывным и тошнящим звоном, и начинали деловито кружить вокруг них. Каждое окружение окутывало бьющуюся муху глуше и плотнее, и жужжание медленно, ровно замирало. Вскоре становилась тишина, и к затканному серою ваткой тельцу -- легконогий, долговязый, сухопарый присасывался без звука и движения.

   Тогда замирала и я, и глядела...

   Раз поймала на раме муху и сама туда сунула...

   Вскоре нашли, что я порчу тоненькую Гертруд. Позвала к себе начальница и запретила "ходить" с нею.

   Тогда начались наши свидания по вечерам в дальнем уголке коридора под черною шалью.

   Это было еще слаще.

   Сначала Гертруд робела и отказывалась. Очень боялась она своих опекунов. Но еще больше моих приказывающих глаз. И приходила, в первые вечера дрожащая, как черноокая козочка, потом успокоенная, потом влюбленная. И мы шептались и целовались. Сообщали одна другой геройства и печали дня. (Мы учились в разных классах). И часто она плакала и просила меня не любить Люции.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже