Единственным мотивом исторической идеологии является потребность помешать людям самим творить историю. Как ещё отвлечь людей от их настоящего, если не привлекать их в зоны утекающего времени? Такая роль выпала историку. Историк организует прошлое, он фрагментирует его в соответствии с официальной линией времени, затем он сортирует события по категориям ad hoc
. Эти категории лёгкого использования помещают события в карантин. Незыблемые пояснения изолируют его, консервируют его, мешают ему ожить, воскреснуть, вновь выйти на улицы нашей повседневности. Событие замораживается. Это защита от возможности достичь его, преобразовать его, усовершенствовать его, прийти к его преодолению. Оно находится где—то там, подвешенное навеки для восхищения эстетов. Лёгкое изменение его смысла и прошлое переносится в будущее. Будущее является лишь повтором для историков. Будущее, предсказываемое ими — это коллаж из воспоминаний, их воспоминаний. Вульгаризованное сталинскими мыслителями, знаменитое понятие Смысла Истории кончило тем, что полностью лишило человечности будущее, так же как и прошлое.Современному индивиду, вынужденному отождествлять себя с другими временами и другими персонажами, удалось упустить своё настоящее, украденное под покровительством историцизма. Он теряет вкус к подлинной жизни в зрелищном хронотопе («Вы войдёте в историю, товарищи!»). В остальном же, тем кто отказывается от героизма вовлечённости в историю, свою дополнительную мистификацию предлагает психологический сектор. Эти две категории действуют плечом к плечу, они смешиваются в крайней нищете интеграции. Выбирают, как правило, между историей и маленькой безмятежной жизнью.
Исторические или нет, загнивают все роли. Кризис истории и кризис повседневной жизни смешиваются друг с другом. Это будет взрывная смесь. Отныне историю следует саботировать в субъективных целях; с помощью всего человечества. Маркс, в общем—то, не желал ничего иного.
В течение около века, значительные движения в живописи подавали себя как игру — даже как шутку — с пространством. Ничто не могло выразить беспокойный и страстный поиск нового живого пространства лучше художественной творческой энергии. И как, если не в соответствии с неписаными законами юмора (я думаю о дебютах импрессионизма, пуантильизма, фовизма, кубизма, дадаистских коллажей, первых абстраций) лучше интерпретировать ощущение, что искусство уже не может предложить достойного решения?
Болезнь, которая в начале распознаётся у художника, разрослась по мере того, как разлагалось искусство, охватывая сознание растущего количества людей. Построение искусства жизни стало сегодня всенародным требованием. Следует конкретизировать поиски художественного прошлого, так бездумно оставленного в самом деле, в страстно проживаемом хронотопе.
Воспоминания здесь — это воспоминания о смертельных ранах. То, что не завершается, гниёт. Прошлое стало неисправимым и, по иронии, те, кто говорит о нём как об определённой данности, не перестают молоть его, фальсифицировать его, изменять в соответствии с текущими вкусами подобно несчастному Уилсону, из 1984
—го Оруэлла, переписывавшего статьи в старых официальных газетах, противоречащие последующей эволюции событий.Существует лишь один позволительный тип забвения: тот, что стирает прошлое, реализуя его. Тот, что спасает от разложения путём преодоления. Факты, как бы далеко они не располагались, никогда не говорят своего последнего слова. Радикальной перемены в настоящем достаточно для того, чтобы они снялись со своей дыбы и пали к нашим ногам. В отношении прошлого, я не знаю более трогательного свидетельства, чем случай, приведённый Виктором Сержем в Покорённом городе
. Я и не хочу знать более примерных случаев.К концу конференции по Парижской Коммуне, данной с один из самых сильных моментов большевистской революции, один из солдат с трудом поднялся со своего кресла в глубине зала. «Хорошо был слышен его командный тон:
„— Расскажите историю казни доктора Мильера“.
Прямой, массивный, с лицом запрокинутым так, что из лица были видны только крупные, заросшие скулы, угрюмые губы, морщины на лбу — он напоминал некоторые портреты Бетховена — он слушал следующее: доктор Мильер, в тёмно—синем плаще и цилиндре, которого ведут под дождём по парижским улицам, — поставленный на колени на ступенях Пантеона, — выкрикивающий „Да здравствует человечество!“ — слова версальского часового опирающегося на парапет чуть поодаль: „Щас тебя выебут с твоим человечеством!“
Тёмной ночью, этот добрый крестьянин приблизился к конферансье на неосвещённой улице […] Он хотел поделиться секретом. Его молчаливость словно испарилась.