Я много говорил о Кушнере. Мне дорог его поэтический мир и не только. Я не очень понимаю, что такое поэтический мир. Ну, скажем так: мне симпатичны пейзажи его стихов, его мысли, его настроения. Мне вообще представляется (как я уже об этом говорил много раз и не боюсь повториться), что 70-е годы в России дали трёх крупных поэтов: Кушнера, Кузнецова и Чухонцева. Продолжали работать очень ярко шестидесятники. Ярче других, на мой взгляд, — Окуджава и Вознесенский. Для Евтушенко 70-е годы были во многом потеряны. Он обрёл себя, мне кажется, позже, как-то старость придала ему силы трагизма. А вот лучший сборник Вознесенского — это «Соблазн». Лучший сборник Окуджавы — это «Март великодушный». Но главные поэты 70-х — это всё-таки вот эти трое. И у каждого своя трагедия.
Что касается Кушнера, то он решил в своё время… Это сознательное, как мне кажется, волевое решение. Хотя я хорошо его знаю, но не берусь утверждать, в какой степени он это рефлексировал, в какой степени он формулировал это для себя, но мне представляется, что это было решение волевое. Он решил отказаться от русской поэтической традиции нытья, и у него начался примерно с «Таврического сада» период лирики счастливой. И в этом смысле он действительно (я не говорю сейчас о масштабах) очень благородно уравновешивал Бродского, который замечательно артикулировал презрение, надменность, одиночество. Кушнер не побоялся стать счастливым. Мы знаем, что несчастные всегда в русской поэзии (и вообще в поэзии) находятся в преимущественном положении, в сильной позиции, а он не побоялся заявить:
Вот это очень гордая позиция — там, где его раньше не устраивал ни один. Понимаете, ведь ранний Кушнер — это поэт трагический, поэт зудящего неблагополучия, острого, но скрываемого недовольства, поэт желчный. Как замечательно сказала о нём Слепакова:
Вот это ранний Кушнер, Кушнер примерно лет до сорока. А потом начинается, конечно, не то чтобы сплошное благорастворение воздухов, но начинается гораздо большая, гораздо более открытая приязнь к миру, гармоническое с ним примирение. Это тогда очень хорошо отметила Лидия Гинзбург в рецензии на кушнеровский сборник «Дневные сны». Это действительно дневные счастливые сны, поэзия петербургского лета. Петербург ведь не только город тружеников, а это город рекреаций, садов, фонтанов, свободного времени, больших воздушных пространств, невской перспективы.
И вот в Кушнере появилась эта радость — кстати говоря, ничуть не самодовольная. В России есть поэты самодовольной, такой демонстративной, нагловатой радости, но это не самое частое и, в общем, не самое приятное явление. А кушнеровская радость — смиренная, благодарная, полна тонко чувствуемого, неотступного трагизма бытия. И поэтому я очень люблю его сборники 80-х годов: «Живую изгородь», упомянутый уже «Таврический сад», в котором много трагедии, но много и радости. И, конечно, в 90-е годы — в «Летучей гряде», например — там есть совершенно превосходные стихи.
Другое дело, что у Кушнера есть тоже очень уязвимый принцип многописания. Он говорит, что стихи — это как пыль, которая скапливается на полу, на диване, на столе, и вот надо как-то её разгонять. И действительно он снимает этот слой. Дневник впечатлений, каких-то наблюдений — иногда мелких, иногда случайных. Но в этом есть и своего рода тоже благородство, потому что он держит музу в тонусе, он не позволяет себе провисаний, пауз (всегда, кстати говоря, для поэта очень мучительных). Вот мало кто знает, как мучительно для поэта не писать. И поэтому многие, когда они не слышат божественного звука, они просто заполняют бумаги белым шумом. Ну не транслируется мысль. Что поделаешь?
Кстати, тут тоже меня спрашивают сразу же о Кушнере: ритор или транслятор? Нет, Кушнер — ритор, конечно, в том смысле, что он поэт мысли, напряжённо ищущий. Он всегда знает, что он хочет сказать. Но вот в чём дело. Как и все такие питерские невротики (а он, безусловно, в высоком и в хорошем смысле слова невротик, интуит, человек очень чуткий к настроениям и к запахам воздуха), он болезненно чуток к атмосфере, и поэтому… Как бы это сказать, как бы это сформулировать? Он всегда знает, что он хочет сказать, конечно, но интонацию свою определяет не он.