Как вы помните из Добролюбова: «Самый сильный возглас и самый сильный протест вырывается из самой слабой груди в самой рабской обстановке». Если в России усилится рабство, то почему бы как ответной реакции не появиться идеи, которая захватит полмира? Но боюсь, что за время этого рабства Россия станет так провинциальна, что полмира, захваченные этой идеей, будут находиться где-нибудь, например, в Африке, которая ещё по сравнению с нами всё-таки отстаёт.
Вернёмся через три минуты.
НОВОСТИ
Д. Быков
― Продолжаем. Отвечаю на вопросы с почты, которые в этот раз беспрецедентно интересны. Естественно, я заметил уже, что наступил праздник народного единства. Поздравляю вас всех. Хотя сам я по привычке советской отмечаю день 7 ноября — не столько как праздник революции, сколько как опять-таки праздник памяти о мифах моего детства. Хотя, если уж выбирать между главными событиями, то события 7 ноября кажутся мне всё-таки одними из самых интересных в российской истории.«Расскажите, пожалуйста, к поэтам какого ряда вы относите Смелякова, Ваншенкина, Асадова и Рождественского».
Я выделил бы здесь Смелякова. Ваншенкин и Рождественский, по-моему, крепкие поэты второго ряда. Асадов вообще находится отдельно — он поэт устной традиции, такой песенной, такой ашуг своего рода. Всё это рассчитано на одномоментное восприятие абсолютно — может быть, отчасти в силу его слепоты, когда ему приходилось стихи воспринимать не глазами, а по памяти, звуковыми массивами. Он был талантливый человек и храбрый, но, конечно, его поэзия — это образец банальщины и гладкописи. Хотя когда он острит, он, мне кажется, более адекватен, так сказать. Нельзя сомневаться в его высокой человеческой порядочности.
Что касается Ваншенкина и Рождественского, то, к сожалению, слишком большой процент банальности в их текстах и некоторой экзальтации, особенно у Рождественского, мне кажется, не позволяет говорить о них как о поэтах, выражающих дух своей эпохи.
Что касается Смелякова. Понимаете, это явление примерно такого же типа, как его друг Светлов. Я сегодня, ну, вчера уже, получается, выступал в Светловской библиотеке, моей самой любимой, и вообще это одна из моих любимых площадок Москвы, и публика туда пришла отличная. Спасибо вам, ребята. И было нас как-то много, и при этом было нам очень по-человечески тепло. Я там по их просьбе небольшую такую лекцию о Светлове, как я его люблю и понимаю, прочёл.
Светлов — это неосуществившийся гений, это как бы генеральная репетиция Окуджавы. Смеляков, может быть, в чуть большей степени осуществился, но это сломанный поэт. Понимаете, он впал в такой стокгольмский синдром, пострадав от тоталитаризма весьма сильно. Трижды он сидел, причём, кстати, в Инте вместе с Дунским и Фридом, был одним из первых слушателей знаменитого сценария «Лучший из них». И вообще интересный был человек, яркий. Но он к последним годам своей жизни пришёл именно в состоянии стокгольмского синдрома — он начал этот самый тоталитаризм оправдывать и нашёл в нём некое величие. Такое бывает. Когда тебе надо как-то оправдать свою загубленную жизнь, ты находишь величие в этих позорных и страшных обстоятельствах. То, что он написал стихотворение «Трон» про царское кресло — это полбеды. Он написал ещё довольно, по-моему, гнусное стихотворение о Петре и Алексее, вот это:
…
— спрашивает он не просто у Алексея, а у всей русской интеллигенции протестующей.
Довольно мерзкое стихотворение, если честно. А Окуджава, например, понимал смеляковскую трагедию, сочувствовал ему и посвятил ему это замечательное стихотворение: «Два кузнечика зелёных в траве, насупившись, сидят». Стихотворение-то лучше, чем все смеляковские поздние.
У Смелякова были гениальные стихи. Он тоже неосуществившийся гений. К числу его гениальных текстов я отнёс бы, конечно, в первую очередь «Манон Леско». До сих пор я помню: