Посвящаю эту книгу, сотканную из лучей, моим друзьям, чьим душам всегда открыта моя душа. Брату моих мечтаний, поэту и волхву, Валерию Брюсову; нежному, как мимоза, С.А. Полякову; угрюмому, как скалы, Ю. Балтрушайтису; творцу сладкозвучных песнопений, Георгу Бахману; художнику, создавшему поэму из своей личности, М.А. Дурнову; художнице вакхических видений, русской Сафо, М.А. Лохвицкой, знающей тайны колдовства; рaссветной мечте, Дагни Кристенсен, Валькирии, в чьих жилах кровь короля Гаральда Прекрасноволосого; и весеннему цветку, Люси Савицкой, с душою вольной и прозрачной, как лесной ручей. 1902. Весна. Келья затворничества.
Людмила, подобно перечисленным здесь модернистам стремившаяся «создать поэму из своей личности», была обязана Бальмонту входом в культуру собственно русского модернизма, поскольку доселе знала лишь французское «новое искусство» и среду его бытования. «“Боже, Бамонт!” – Сколько книг Вы мне прислали!» – замечает она вскоре после начала их связи (4.II.1902). Присланные модернистские альманахи и книги стихов становятся постоянной темой их общения. Людмила сама начинает разыскивать «декадентские» стихи в попадающейся под руку периодике, просит новых книг и подбирает стихотворные тексты для перевода на французский – из Бальмонта, Брюсова, Вилькиной-Минской, З. Гиппиус, Лохвицкой и пр. (9.II.1902; 15.II.1902; 24.II.1902; 28.II.1902; 23.IV.1902). Одновременно у нее растет интерес к родному языку, чему способствует не только чтение «новой» русской поэзии, но и эпистолярное общение с Бальмонтом:
Осенью, когда я приехала в Россию, я писала очень наивно по-русски, но зато перезабыла английский, немецкий и итальянский, так что мне даже стыдно, когда говорят о моем знании языков ‹…› Только французскому не совсем разучилась, благодаря письмам к René и потому, что я с ранних пор думаю по-французски. Но теперь я не забуду и русского – я его очень полюбила из-за Вас. Вы «изысканность русской медлительной речи!»[810]
. Право, Вы заставили меня впервые понять красоту нашего языка! (24.II.1902)Приобщение к русскому модернизму помогло Людмиле осознать ее конфликт с семьей как столкновение культур, в процессе которого она променяла ценности интеллигенции, с ее «светлыми личностями» и социальным «горением»[811]
, на «новую» этику и эстетику. Подобно жене, ушедшей из дворянской культуры в интеллигентскую, отец Людмилы был носителем ценностей последней. Иван Клементьевич начал свою профессиональную деятельность в качестве земского врача в Короче, где и познакомился с будущей женой, по окончании медико-хирургической академии в Петербурге угодив в провинцию за политическую неблагонадежность. Разочаровавшись в медицине, но радея об общественной пользе, он выучился в Харькове на юриста, в результате чего и попал на Урал, где, кроме службы в Екатеринбургском окружном суде, подвизался в качестве гласного городского и земского самоуправлений, а также почетного мирового судьи. Его смерть в 1913 г. сопровождалась некрологами, полными интеллигентской пиротехнической риторики, согласно которой покойный был мучеником, «горевшим неугасимым жаром работать на пользу ближнего» и «сохранившим верность высоким идеалам», несмотря на то что «видел на своем пути одни лишь тернии»[812]. Дочь его, однако, смотрела на мир по-иному. Говоря о земском враче, которого ей исподволь прочили в женихи, Людмила пишет Бальмонту: