— Зарод закладывают, хорошо! До вечера в самый раз поставят… — Поглядел на солнце, потом выдернул из карманчика за ремешок большие круглые часы, как будто проверил, правильно ли показывает солнце, на том ли оно месте, и, хмыкнув, заторопился по своему обыкновению: — Ну, Иванович, я побежал, а ты давай подумай, подумай! Мы бы с тобой, знаешь, этому Орловскому не уступили, а?! — И, засмеявшись, зашагал по стерне быстро и широко, не оглядываясь, весь устремленный к новой цели.
Минут через пять он мелькал уже среди мужиков, начавших метать зарод.
Постояв еще немного и поглядев на простор Ураньжайского луга, Петр Иванович отправился к речке, к тому месту, где устроено ребятами нечто вроде купальни, там он оставил Аню. Теперь он шел туда, надеясь, что она еще там, ждет его, и они вместе отправятся домой, — ведь уже скоро вечер.
Но там Ани не было, а мальчик Яша, внук деда Тучи, только что вылезший из воды и весь синий, дрожа худыми плечиками, объяснил, что тетя Аня «вон туда пошла».
— Ну ты и накупался! — сказал Пресняков. — Не заболей, а то у тети Ани лекарство знаешь какое горькое!.. — И так бы и обнял Яшку, взял бы на руки, подкинул высоко вверх! — как когда-то подкидывал Аню. Удивительно как щедра к нему Урань, как доверчивы люди — от Цямкаихи до Яшки. И сколько уж за эти дни пережил он здесь счастливых минут!.. «Душа укорочена войной…» Это верно, что она, душа эта, опаленная огнем, невосприимчива бывает ко многому, но, как и всякое больное, она отзывчивее на добро, на участие человеческое, и разве не может она и жить и расправить крылья, как прежде? «Вот видишь, — говорил Пресняков себе, шагая по тропке, которая вилась через заросли цветущего шиповника, — я уже не бегу от людей, я уже не боюсь их, не жду от них ни косого взгляда, ни злого слова… И разве не права Цямкаиха! Права, права, тысячу раз права! Все люди хорошие, это теперь я тоже знаю!…»
Так говорил себе Пресняков, шагая по тропинке сквозь цветущий шиповник. Где же Аня? Так хочется скорей увидеть ее, рассказать о Пивкине, о его предложении, об Орловском! — вот лукавый ураньский дипломат, как ловко базу подвел!..
Тропинка вывела к глубокой, заросшей высоким сабельником канаве. Через канаву с берега на берег лежало принесенное вешней водой и ободранное, белое, как кость, дерево, и Петр Иванович нерешительно потоптался возле, пробуя ногой этот жидкий мостик.
— Аня! — крикнул он, а когда эхо замерло в кустах на той стороне, позвал громче:
— Аня-а!..
Но и опять никто не отозвался, хотя у Петра Ивановича была странная уверенность, что его слышат. Подождав немного, он пошел обратно.
Предчувствие не обманывало Петра Ивановича — Аня хорошо его слышала. Да если бы он сам, уходя, оглянулся, то увидел бы, как за бело-желтым пенным разливом зарослей таволги поднялась Анина головка.
Но Петр Иванович не оглядывался.
— Жалко папу, — тихо сказала Аня. Она легла на расстеленный по смятой траве свой белый медицинский халат и спрятала лицо в руках.
Уж не плачет ли она?
— Вазьное зьнацение имееть гелиотеляпия, — сказал, нарочно картавя, Лепендин те самые слова, над которыми они только что оба весело смеялись: Аня так ловко передразнила своего бывшего преподавателя в училище. — Вазьное зьнацение имееть гелиотеляпия, — повторил Лепендин, однако и самому уже не смешно было.
Он повернул Анину голову и поцеловал в закрытые глаза. И правда, на губах остался солоноватый вкус слез.
— Ну, не надо, не надо, — пробормотал Лепендин, смущенный этими слезами.
— Нет, это я так, — ответила Аня, улыбнувшись. — Папа у меня молодец.
— Мне Щетихин рассказывал…
— Только когда я ему смотрю в спину, то мне его почему-то жалко.
— Он немного сутулится, как все высокие люди, вот и кажется, что он несчастный. Мне, признаться, в первый раз так же показалось…
— Нет, за этот месяц он сильно переменился, — сказала Аня, веселея. — Даже глаза заблестели. И улыбаться стал!
— Видать, у них с Еленой Васильевной никак не наладится…
— Мне кажется, я понимаю маму, — помолчав, тихо сказала Аня. — Я даже не могу ее осуждать…
Она смотрела в вечереющее небо, на подернутые розоватым пеплом облака, на стрижей, с пронзительным посвистом взмывающих вверх и падавших вниз, к береговому обрыву.
А он смотрел на нее, на ее лицо, тронутое загаром, на припухшие от поцелуев губы. И ему казалось, что он видит сон, что стоит проснуться, как она исчезнет, а вместе с ней исчезнет и смысл всей его жизни, и тогда будет совсем непонятно, ради чего он родился на свет, и жил, и горел в танке, и тонул вместе с танком в Днепре, и ради чего он живет сейчас, ради чего нет ему покоя с колхозными заботами.
У него не было сил разрушить этот сон ни воспоминаниями о прошлом, ни разговорами о будущем, о том, что неизбежно наступит через день, через месяц. Кажется, это не волновало ни капельки и Аню, она вся была во власти минуты, во власти охватившего ее чувства, а во всем остальном она доверилась ему.