Потом по сторонам пути стали вырисовываться вдали черные, еще чернее, чем небоскат, если это был небоскат, холмы, и Зорко поразился тому, сколь быстро проносились они мимо, хотя шли они по-прежнему не быстрее, чем в начале пути.
«Неужели я и действительно попал в это „нигде“, про какое сам думал? — мелькнула у Зорко мысль. — И что ж тогда, эти девять дорог к костру — то, во что превращаются в конце концов все тропки да стежки? Если так, то рано ли, поздно, а должны мы к этим тропинкам выйти. А кто поручится, что на те попадем, с которых я сюда забрел?»
Пока Зорко думал так, он, должно быть, и пропустил, когда впереди из мглы вынырнули два высоких и неровных каменных столба белого известняка, явно вставшие здесь не сами собой, а воздвигнутые человеком и грубо отесанные. До них было теперь саженей триста, но как они появились среди ровной совершенно степи вот так сразу, а не поднимаясь медленно из-за кромки овида, Зорко не разумел.
Шли они к этим столбам долго, хотя холмы, кои стали гораздо выше и подступили к дороге уже довольно близко с обеих сторон, по-прежнему уносились назад так скоро, точно человек и собака не шли, а на вельхской колеснице мчались.
Наконец они достигли столбов. Два каменных обломка, каждый вдвое толще самого кряжистого дуба, поднимались вверх саженей на восемь или девять. Были они неровны и даже кривоваты, точно у тех, кто их обтесывал или времени недостало, или терпения. По белым их тяжким каменным телам разбегалась прихотливо сеть мелких и глубоких, тонких, как паутинка, и широких трещин. И в этом переплетении Зорко почудились какие-то невнятные странные знаки, которые, если поглядеть на них подольше, можно будет прочесть…
Но пес сильным рывком потянул венна за собой, в ворота между столбами, туда, где холмы по сторонам дороги смыкались, оставляя лишь узкий, угольно-черный проход. Зорко запнулся и, падая уже ничком, пересек невидимую черту, что столбы отмечали.
Он оказался лежащим на груде мелких веток и хвороста, брошенных кем-то среди высокой травы и папоротников, густо росших близ неширокого ручья с медленной и блестящей черной водой, где отражались в глубине, как в зеркале, береговые березы, ольха и осины.
Пес был рядом. Он вертелся вокруг присевшего на корточки Зорко — голова почему-то кружилась после падения, — дышал в лицо и даже лизнул пару раз венна в нос и в щеку. Зорко потрепал собаку по холке, и пес пуще того обрадовался, уселся, подставляя грудь, чтобы почесали, застучал хвостом, разметая в стороны мелкий лесной сор.
— Кто ж ты такой будешь? — спросил у собаки венн, ласково почесывая широкую черную песью грудь. Пес ничего не отвечал, только дышал часто, вывалив красный язык и показывая великолепные белые клыки, жмурясь от удовольствия. Руны на ошейнике светились так ярко, будто были кусочками последней листопадной луны.
Головокружение скоро отпустило, и Зорко поднялся в полный рост. Вокруг бушевала осень. Ручей, а был то ручей, на оплывшее русло коего набрел венн в лесу, извивался меж невысоких, поросших густым подлеском бугров и нырял под каменный мост о двух опорах. Мост был совершенно целый, как будто его выстроили совсем недавно либо только что чинили, потому что даже мха на камнях не было видно.
На противоположном тому, где оказался Зорко, берегу ручья, у моста, на широкой опушке, сидели прямо на траве какие-то люди в разноцветных плащах, переговаривались и веселились, потому что до Зорко явственно доносились звуки смеха, пусть разговоров и не было слышно. Их и Зорко разделяло не более полутораста саженей, и венн понял вдруг, что ему нужно к ним, что его там ждут.
Пес словно бы угадал его мысли и мигом юркнул куда-то в проход меж кустов калины. Зорко поспешил за ним, и шагов через десять они выбрались на узенькую, но верную стежку, бегущую как раз к мосту. Петляя между серыми камнями и стволами деревьев, теряясь в густой зеленой траве, тропа вела их на звуки свежих молодых голосов и переливчатого смеха. А потом заиграла музыка, и чистый женский голос запел на древнем вельхском наречии о том, как когда-то люди приходят в край холмов, где вечно стоит в первой и неповторимой своей свежести травень-месяц, и яблоки наливаются красным золотом, и реки текут не иначе как добрым пивом, а листва отливает золотом, если взглянуть на нее с небесной крутизны, и такая разлита кругом бессмертная благодать, что по ночам лучи звезд плетут на траве лугов рисунок дивного танца.
Услышав это, Зорко почувствовал себя так, будто он взобрался на самую вершину Нок-Брана в такую вот первоцветную пору месяца травеня, и сердце его радуется и поет, и готово выпрыгнуть из груди и покатиться вниз, к лугам, лесам и холмам, даря их своими искрами и собирая их первозданную свежесть.