Как такое могло случиться? Я сделал это добровольно, силком никто меня не тянул. Если бы мне не хотелось вдаваться в подробности, я бы сразу добавил, что мне тогда было пятнадцать лет. И мог бы еще добавить, что через несколько месяцев я воинственно заявил о своем выходе из рядов комсомола. Неужели, вступая, я не знал об арестах и казнях? Смехотворное оправдание. Возраст тоже не может служить смягчающим обстоятельством. Ведь всего на несколько месяцев раньше, когда я восторгался революцией, мне и пятнадцати не было. Может быть, я боялся? Ничего подобного. Или точнее было б сказать, что в комсомол меня привело осознание жутких масштабов той катастрофы — в том числе и для всякого рода социалистических и коммунистических убеждений, которую означало подавление венгерской революции? Это было бы ближе к истине. Ведь для меня революция была расчетом не с социалистическими или коммунистическими идеями, до этого было еще далеко, а с диктаторской практикой их воплощения. В комсомоле я оставался до мая 1957-го, ровно до той поры, когда понял, что его назначение состоит в реставрации той же самой диктаторской власти. Сегодняшним умом — во всяком случае до описанного момента — я могу проследить внутреннюю логику своей личной истории. Раздвоение началось позднее. Когда я безвольно метался из стороны в сторону, то полагая, что должен защищать эту антидиктаторскую революцию, то думая, что защищать нужно социалистические и коммунистические убеждения. С 1959-го я снова был членом этой организации и выбыл из нее, кажется, в 1961-м, тихо и незаметно, уже не осмеливаясь хлопать дверью. Одновременно защищать и то, и другое было невозможно. Но несмотря на это — или наряду с этим — вплоть до 21 августа 1968 года я верил, что социализм можно реформировать и диктатура не обязательно вытекает из его природы. Не то слово — как верил!
Если бы, на основе последующего опыта и сегодняшнего разумения, я пытался искать для себя оправданий, а не исследовать внутреннюю логику личной истории, то сейчас мне пришлось бы оставить в тени некоторые подробности своей жизни. И тогда коллективная память стала бы беднее — ровно настолько, сколько я утаил. Я этого не хочу. И значит, у меня уже нет причин прикрывать чужим моральным авторитетом или оправдывать ошибками других историю собственных ошибок и заблуждений. Если Вольф Бирман в произнесенной по торжественному случаю речи называет Сашу Андерсона засранцем и агентом «штази», он тем самым характеризует себя и своего оппонента, что в моих глазах не делает Бирмана ни порядочней, ни умнее, но это касается их двоих, могут драться, если хотят, на дуэли. Иное дело — и это уже не в порядке вещей, — когда бывший диссидент Юрген Фукс начинает расследование в доступном с недавних пор архиве «штази» в поисках доказательств, что Саша Андерсон был стукачем. Ибо это — во всяком случае в моем понимании — дело не пострадавшего, а полиции, прокуроров и судей. Ну а если закон не дает им таких полномочий, значит речь идет, по всей вероятности, о проблеме моральной. Но в вопросах моральных мои полномочия распространяются исключительно на меня одного. У меня нет полномочий подыскивать для других еще более смачные или более безобидные эпитеты, равно как и полномочий для поисков еще более неопровержимых улик или, наоборот, смягчающих обстоятельств.
Одинаковых людей не бывает. Для оценки людей — таких и сяких — есть обоснованные и, быть может, необходимые нравственные сентенции. Становиться «сякими» нам обычно не хочется.
Но когда человек попадает в клещи, то ситуация, по всей вероятности, выглядит очень буднично и очень брутально. Поскольку дело касается личной порядочности, то, пытаясь ее защитить, человек реагирует бурно. Бьется как зверь в капкане или бунтует.
Начальники секретных служб, разумеется, люди крайне жестокие, хотя их жестокость скорее всего объясняется не бесчувственностью. Им приходится знать о том, о чем мы, сидя в наших удобных креслах, не желаем и слышать. Бесчувственность, если в таковой будет необходимость, они купят, наняв мастера пыточных дел. Если нужно, то купят и тонкого искусителя, и обольстительную красотку, и подающего надежды специалиста, и — опять-таки если понадобится — снайпера. Начальник хорошо поставленной секретной службы в принципе обладает не меньшими психологическими познаниями и чутьем, чем Шекспир или Чехов. Вопросы идеологии, от имени и в интересах которой ему приходится действовать, он оставляет политикам. Идеологические нюансы могут испортить чутье. Ведь идеология всегда стремится к тому, чтобы переделать общество, сделать его не таким, каково оно есть, начальнику же секретной службы приходится исходить из того, каковы люди на самом деле. Для этого ему и нужно чутье, в этом его профессия.