Граждане новых демократий предпочли полную амнезию. Они не желают спрашивать о том, что происходило за долгое время изоляции, потому что безрадостную реальность их зашифрованных языков и параноидальных ролей трудно совместить с их нынешними потребностями. Согласно индивидуальным потребностям они предпочли бы перекроить свою эгалитарную социализацию. Но на это человек не способен. Если бы кто-либо все же попытался, тотчас выяснилось бы, что в изоляции диктаторского режима человек приобрел такой жизненный опыт, который хорош для выживания, но не для жизни, сохраненной благодаря навыкам выживания. Выяснилось бы, что он весьма сведущ в эгоистической стратегии, но очень мало осведомлен об ответственности перед самим собой, а поскольку и другие столь же мало знают об этом, он и не может разумно, вместе со всеми, организовать самостоятельную жизнь. Он развивал репродуктивные способности своего интеллекта, а не продуктивные. Даже повзрослев, он не сознает креативную силу своей личности, но чрезвычайно горд беспощадными крайностями собственной изобретательности, коих на самом деле следовало бы стыдиться. В рамках законности ему не к чему приложить свой инфантильный индивидуализм. Не потому, что в капиталистическом мире ему бы не нашлось игровой площадки, их там предостаточно, но потому, что эгоизм старых, сложившихся, крупных либеральных демократий основан на принципе удовольствия, а не на необходимости выживания. Эти два вида эгоизма не сопоставимы не по моральным, а по генетическим причинам.
За гедонистическим эгоизмом, выстроенном на принципе удовольствия, стоит многовековое богатое преступлениями прошлое — первоначальное накопление капитала, работорговля, завоевательные войны, насильственное обращение в христианство и колониализм, — и в отраженном свете этого трансформированного прошлого сложилось то просвещенное общественное согласие, полагающее, что животную страсть к накоплению и грубый инстинкт жажды наслаждений необходимо держать в узде культурою самопознания, иными словами «искупить» с помощью механизмов солидарности и социальной защищенности. Но за эгоизмом вынужденного выживания, кроме животного стремления к наживе, присущего крестьянской бедноте и мелкому мещанству, а также традиционного отсутствия капитала в восточноевропейских странах, и поныне не стоит ничего. Вместо эстетики нравственного общественного согласия и прозрачности мы видим лишь затхлый туманный застой и слышим громкие стенания о своей судьбе, предопределившей якобы, что в истории мы — всегда проигравшая сторона. Все увеличивающееся историческое отставание действительно представляется невосполнимым. Запрет на жестокость, наложенный международными соглашениями, к нашей досаде пресекает те намерения, которые эгалитарная социализация, основанная на необходимости выживания, разрешила бы, подтолкнула, более того, считала святой экономической необходимостью.
В интересах благоденствия — собственного и своей маленькой семьи — человек вынужден обходить писаные законы, договор не стоит и бумаги, на которой он изложен, скреплен печатями, обещание ничего не значит, и ему только и остается грабить собственное, но враждебное ему государство. Многие так и пытаются поступать, но если кому-то все же удается осуществить этот безрадостный план и сколотить значительный капитал, он очень скоро понимает, что в условиях глобализации его конкурентные возможности весьма ограничены. Сегодня, из-за неравномерности развития, географически большую часть Европы составляют такие открытые общества, в которых люди — не поодиночке, a
У нас в Европе существуют две большие системы, которые из-за различий в их внутренних структурах не только не способны к интеграции, но есть опасения, что им нелегко будет хотя бы просто жить в мире друг с другом. Война в Югославии была лишь первым указывающим на это сигналом.