Читаем Третий пир полностью

Едва мелькнула, не успев оформиться, мысль о людоедстве, как Арап — медбрат — подлетел и осторожно полизал ранку.

— Собачья слюна целебная, — объяснила Поль и сорвала листок подорожника.

Все находилось под рукой, как в аптеке, будто Алешин ангел-хранитель слегка оплошал, но тут же спохватился. Алеша сел рядом с ней, с облегчением отдаваясь в нежные руки, и так бы просидел в неге пожизненно, но все быстро кончилось.

Она сняла бирюзовую косынку с головы — влажные медовые пряди распустились («Ну что вы! Не надо! Обойдусь!»), перевязала ногу и спросила:

— Дойдете?

— Да ерунда, царапина.

Разумеется, ерунда, но благодаря ей Алеша проник в дачные недра, в старый дом в старом саду, в хлам эпох, тех самых эпох, чей сквозняк не выветрился из декадентского дома. И там, и сям жили иллюзии, голоса и тени недоживших и недоговоривших. И еще в этом хламе скрывался отнюдь не иллюзорный пистолет. Si vis расет, рага bellum — Хочешь мира — готовься к войне. Победная латынь звенит как стих! Создатель парабеллума (8-зарядный, 9-миллиметрового калибра, образца 1908 года) был несомненным немецким романтиком. Другой романтик — точнее, его полуразложившийся труп с развороченными внутренностями — встретился Дмитрию Павловичу в Галиции, в том полузабытом Брусиловском прорыве, который, однако, спас Францию под Верденом, мотавшуюся между фронтами Италию и заставил пересмотреть точку зрения Лондона на загадочные странности русской души. Одним словом, ослобонил Европу от немецкого романтизма, но не спас Россию. Так вот, в том прорыве поручик завладел трофеем и сохранил до лучших, то есть худших, времен. С восемью патронами можно стопроцентно рассчитывать на самоубийство.

Неизвестно, на что он рассчитывал, но с парабеллумом не расставался вплоть до ареста, в тридцать четвертом.

Осознанная обреченность — в полной мере, которая только и доступна человеку на земле. Философ слишком долго ходил по краю, испытывая терпение товарищей, таская как тень за собой классовую принадлежность не к тому классу, офицерскую защиту Отечества, трактат «Обожествление пролетариата» и правый уклон. Дмитрий Павлович не одобрял геноцид: интеллигент и мужик, исполняя «русскую идею» (однако вина осталась), теоретически обнялись на краю перед истреблением. Единение нации — в смерти? Или в светлом будущем? Или поторопились с крестами?.. Ночной звонок, ночные шаги по лестнице. Отрадная молниеносная смерть. Он не смог, его искупление длилось потом семь лет и окончилось (окончилось ли?) на орловском рассвете.

Услышав звонок, уклонист кинулся в кабинет уклониться (все отрепетировано и подготовлено), Сонечка следом. Она не мешала и ждала своей очереди, но тут вошел сын. Звонок задыхался, стервенея; трое глядели друг на друга, прощаясь. Дмитрий Павлович сдался на пытки, достал парабеллум из письменного стола и приказал Павлуше спрятать на черной лестнице. «Может пригодиться, — сказал он. — И потом: требую от вас отречения». — «Какого отречения?» — «От меня».

Сын бросил пистолет в бочку с отбросами. Душок распада в укромном уголке в аду, товарищи покуривают внизу, карауля выход, помело наготове и бочка — предтеча послевоенной бочки, в которой внук подозревал нечистую силу; внука еще нет, еще тринадцать смертных лет до его рождения, эх, кабы взлететь и улететь отсюда к чертовой матери, но даже в детстве Павлуша, в отличие от Митюши, в нечистую силу не верил: бабушки не вынесли военного коммунизма и до тридцать шестого запрещены сказки как опиум. После обыска и ареста парабеллум из бочки переместится в Милое. «Может пригодиться», тем более что отречение не состоялось: философ не смог застрелиться вблизи близких; близкие — прослойка с «гнильцой» — не смогли отречься от него.

Однако похождения парабеллума с Рурских заводов через закат Европы и восход новой эры еще не кончились. Сына простили, но ночной звонок, отцовский взгляд и склизкую черную лестницу — скрежет зубовный в запредельной тьме — он не позабыл и хранил пистолетик, ставший другом семьи, лично для себя. И даже проводив в прощальный путь самого великого и ужасного (ужас писателей, небезосновательный — Бич Божий!), Павел Дмитриевич с немецким романтизмом не расстался — как вдруг, в пятьдесят седьмом, «друг» исчез бесследно.

Все умерли: создатель, первый романтик Ганс Люгер и второй — безымянный, разложившийся еще до погребения, и третий, философ-уклонист Плахов, и четвертый — самый главный, отнюдь не безымянный, по чьей задумке (ЧСВН — член семьи врага народа) погибла Сонечка; Павел Дмитриевич получил пенсию, а семейный друг мирно прячется в Милом, только (повторяю справку: 8-зарядный, подходящего калибра, образца мирового безумия) патронов в стальной утробе не восемь, а семь.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее