Рассмотрим ситуацию хладнокровно, черт возьми! Первый раз — в первый класс, в правой руке тяжелый букет бордовых георгинов, мама крепко держит за левую, отец оглядывает одобрительно (генерал и новобранец), бабушка крестит и плачет (ее жизнь замкнулась на «великом переломе», на братском деревенском погосте; и власти — школа тоже власти — вызывают ужас; сейчас она жалеет Митюшу). Двинулись. Школьный двор, бодрый строй, умиляются родители, пионеры скандируют: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!» Пятьдесят четвертый год: портрет еще висит, но Берия уже расстрелян — все как-то зыбко. «По классам!» Черная парта, чернявенький маленький мальчик с красивой загадочной фамилией — Вэлос, гордо: «Я — грек». Знакомство началось с национального вопроса, мне похвастаться было нечем, ведь русских так много. Папа моего нового друга первым делом спросил про моего папу и зацокал уважительно и опасливо (сапожник отлично разбирался в конъюнктуре и чуял смену вех; однако шестая часть суши была пока что насыщена кровью, жертвенники еще дымились — и продолжают, — но по затухающей, и смена оканчивается игрой в домино). А я спросил: «Когда вы уехали из Греции?» (меня сладко тревожила принадлежность этой семейки к античным мифам в изложении Куна). «Ни-ни, — ответил его папа и погрозил сыну пролетарским пальцем. — Никаких связей за границей не имеем. Мы — коренные русаки». Национальный вопрос остался открытым, да и не волновал он меня вовсе (прямо по апостолу Павлу: «Несть ни эллина, ни иудея»), покуда я не заметил, что русских так мало и становится все меньше. Оно бы, кажется, и хватит, погуляли — пострадали, пора и честь знать; и наука в строку — естественный отбор; и самые великие цивилизации, те же греки, вдруг проваливались в какую-то преисподнюю дыру, все так, но неужели наше последнее слово — социализм? Наше исконо-посконное латинское слово… или не последнее?.. впрочем, сейчас не об этом.
Сейчас — о Жеке. «Мой первый друг, мой друг бесценный» стоит в прихожей, терпеливо дожидаясь меня в школу, и провожает домой после уроков. Ничего особенного. Нормальный ребенок-октябренок в форме стального цвета, и я в такой же, с широким солдатским ремнем — отголосок второй мировой, намек на военное могущество; однако сверхдержава с атомной бомбой, но без Святой Руси и града Китежа — безумный лагерь. Кстати, о лагерях. Я там был однажды — нет, не в тех, а там, где «взвейтесь кострами» — и сбежал. Мы сбежали с Жекой, впервые ощутив сладкий вкус вольницы. Ко второму побегу (из дома) готовились основательно, но не знаю, решились бы — как вдруг умерла баба Марфа.
Отец, в неотвратимо подкрадывающемся служебном крахе, махнул на все рукой и стерпел тайную панихиду на дому (последняя просьба старухи), церковнославянское бормотание «Ныне отпущаеши» и незабываемый, ни с чем не сравнимый дух ладана по комнатам — для меня навсегда дух смерти и распада, с почти эфемерной, почти несуществующей (и все-таки знаменательно это почти, это от бабушки) надеждой на воскресение. Стояло воскресенье, мы ехали нарочито медленно в кузове грузовика на лавках у бортов, весеннее солнце ласкало любимое лицо (я разлюбил солнце). С любовью мешался животный ужас разложения, уже заметного, уже отчуждающего ее от меня в подземный провал. Победила любовь, у обнаженной ямы (влажные ржавые комья земли) я вцепился в гроб и все просил и просил подождать еще минуточку. А в школе сказал: «Все, Жека, бежим».
План был таков (карта с довоенными сиюминутными границами по сей день где-то в бумагах): Одесса, Босфор, Дарданеллы, Эллада. Какая-то шхуна мерещилась в стивенсоновском тумане, Олимп в прекрасных языческих облаках — арийская колыбель и прочая детская дребедень, главное — другая земля, другое солнце, все другое — инстинктивная защита от любви и ужаса. И бабушкины сухари. «Так все время сухари и будем есть?» — спрашивал Жека, собиравшийся растрясти папу на сто рублей (в дохрущевских дензнаках). «Пока — да. А там — оливковые рощи, виноградники и фиги» (я уже прочел «Дафниса и Хлою»). — «Ну, на моей-то родине… не пропадем».
Утром в четверг я пошел якобы в школу, на черной лестнице возле бочки с отходами ждал Жека. Сначала в Милое за сухарями, ключи при мне. Скорее, как можно скорее, из старого дома вместе с бабушкой ушла душа, сухари в палисандровой тумбочке обратились в прах (мышиные лазейки в задней стенке), но есть еще запасы на кухне. «А в нижнем ящике что? — заинтересовался Жека. — Может, деньги?» — «Наверно, нет. Не знаю». — «Так заперт!»