Читаем Третий пир полностью

И я пошел — в преисподнюю покурить. Как ни странно — пусто, грешники по койкам, но воздух висит дымовой завесой. Отворил я окно, стало душно невмочь. Беломорканальский смрад пополз, поглощаемый небесной стихией, тоже — не исключено — отравленной. А кинематограф продолжался: белое видение возникло в глубине дворянской дорожки, такое прекрасное в старой зелени, что дух захватило. Видение приблизилось, вырвало сигарету изо рта и сказало с гневом:

— Вам запрещено курить!

— Любаша, милая, ну что за тоска?

Она стояла в прозрачной полиэтиленовой накидке, капли падали на губы и подбородок, и она их слизывала блестящим алым языком. По законам беллетристики (прекрасной грусти) она должна быть мне послана вместо той, коварной.

— У вас горловые спазмы!

— У меня димедрол кончился.

— С ума сошли! По сколько глотаете?

— По две.

— Никольская больница очень бедная.

— А я люблю бедность.

— Вот и мучайтесь.

— Да я мучаюсь. Только дайте димедрол.

Она меня еще помучила (совсем немного — добрая душа), порылась в белом кармашке, протянула невесомую пачечку, я поцеловал с братской благодарностью мокрую вздрогнувшую руку, она вырвала и осталась стоять.

Сквозь кипение, шуршание и шелест совсем близко сверкают купола без крестов (кресты мы сняли и таскаем на себе). Интересно, баричу из Бостона рассказали, как спасся их Никола-на-Озерках? А холод был не крещенский, другой, не земной. Чтобы сложить руки крест-накрест, дурачка, должно быть, пришлось оттаивать в избе. Или окоченел навсегда, до Суда, чтоб простить и обняться с «главным» в пенсне; они узнают друг друга сверхчувственным образом по ярко-алой полосе на шее и по снесенному пулей затылку (попозже, от своих товарищей). Я закурил, и мне никто не помешал, Любаша уже ушла. К завтраму дождь пройдет, пойдет сияние от всех этих лепестков и листьев, озерных всплесков. Я пойду в правый придел (Никольская больница — для бедных, и больные свободны, как ветер в русском поле). Воззрятся лики со сводов — их закопченные, отбитые останки, бездонно-голубой глаз, драгоценный жест, кусок пурпура, стопа с гвоздем — калеки у престола. Посмотрю на балку и даже тени нетленной не увижу, но вдруг станет безумно холодно, до костей, до мозгов, словно обнажатся кожные покровы.

Покровы обнажатся, и не согреет высокий костер напротив царских врат, в котором горит, не сгорая, вечная усмешка над нашей тайной свободой.

<p>Глава шестая:</p><p>НЕКРОПОЛЬ</p>

— Алло.

— Поль, ты? — голос глубокий, мужественный.

— Это Лиза. А вы кто?

Короткое молчание, короткие гудки. Главное, не дали досмотреть: кто-то заглядывает в окно, страшно до ужаса, до восторга, до изнеможения, а лица не видать. Да, вот так: в окно заглядывает некто без лица.

Лиза забралась с ногами в готовое стать прахом креслице, голая, в прозрачной ночной рубашке, сон и явь сливались в потоке сознания, скрежет и тихий вскрик, и все стало на свои места. Она сидит в прихожей у Плаховых, вошла Поль и испугалась.

— Вхожу: какое-то шевеление впотьмах, — говорила Поль быстро, проходя на кухню, обернулась. — Ты что тут — спишь?

Лиза засмеялась.

— Вспоминаю сон. А тебе звонил мужчина, не назвался. Который час?

— Двенадцатый, голубчик.

— Ой!

Лиза проскользнула в столовую, где спала на диване, который любезно лопотал и тихонько постанывал по ночам, жалуясь на старость, а на ковре поблекший юный паж протягивает даме серебряное зеркало. Схватила махровый халат, заперлась в ванной, встала под душ, почти холодный, почти отрадный, напевая в звоне струй: «Во-первых, он меня поражает. Во-вторых, он опять меня поражает. И в-третьих!»

Вчера, осуществляя китайскую мечту, ели трепанги, прислуга подобострастно льнула, чувствуется, он везде «свой клиент». И за трепанги придется заплатить, за все. Значит, так надо, я готова, ни за что не откажусь от игры, жгучей, жгуче-холодной, хладно-красной, как (всплыло южное словцо) страстоцвет.

За неделю она сильно повзрослела и смутно ощущала, что все эти дорогие пустяки (вроде ужина при свечах), старинные соблазны избыточны, вовсе не соответствуют цели простой и ясной, как всемирный закон тяготения: яблоко, наливное-золотое, непременно падает на землю в английском саду (и в русском), словом, во всемирном саду, и все к этому тяготеют. Кроме Ивана Александровича. «Русское отделение, — говорил он хладнокровно, — тебя устроит?» — «У меня всегда были пятерки по сочинению, точнее, четыре-пять, ну, одна-две ошибки случались обычно…» — «Это неважно». — «Вот чего я боюсь — истории». — «Обойдется». — «Я вообще боюсь». «Не верю. Ты смелая девочка». — «Вдруг не поступлю?» — «Ну и что?» — «Больше не увижу вас». Он засмеялся с досадой (взял сигарету, отвернулся, пожилой китаец щелкнул зажигалкой, они переговорили о чем-то переливчато-странно, как птицы), он тоже изменился с прошлых каникул: вместо учтивой благожелательности, порой приводящей в отчаяние, — борьба, даже отталкивание и в то же время готовность идти навстречу во всем, кроме, так сказать, «тяготения». «Во-первых, он меня поражает, и во-вторых, и в-третьих».

Перейти на страницу:

Похожие книги