— Сахарный ячмень — чрезвычайно гладкая конфета, — сказал Мак-Кружкин, неловко разговаривая выпирающим ртом. — Их дают младенцам, и для кишок это не конфета, а победа
— Если бы я вообще ел конфеты, — сказал сержант, — я бы жил на ассорти «Карнавал». Вот это конфета. Они великолепно сосутся, аромат очень духовный, и одной штуки хватает на полчаса.
— Вы когда-нибудь пробовали лакричные монетки? — спросил Мак-Кружкин.
— Их — нет, но вот четырехпенсовая «Кофейно-кремовая смесь» полна великого очарования.
— Или смесь «Куколка»? — Нет.
— Говорят, — сказал Мак-Кружкин, — что смесь «Куколка» — лучшая из всех когда-либо выпущенных конфет и никогда не будет превзойдена, и на самом деле, я мог бы их есть и есть, пока плохо не станет.
— Может, оно и так, — сказал сержант, — но было бы у меня здоровье, я со смесью «Карнавал» еще очень и очень бы с тобой потягался.
Пока они пререкались о конфетах, потом перешли на шоколадки и петушков на палочке, пол сильно давил снизу. Потом произошла перемена в давлении, мы услышали два щелчка, и сержант стал распускать двери, разъясняя Мак-Кружкину свои взгляды на китайские финиковые пастилки, мармелад и рахат-лукум.
Ссутулив плечи, с лицом, задубелым от высохших слез, я устало ступил из лифта в каменную комнатушку и дождался, пока они проверят часы. Потом я последовал за ними в густые кусты и держался позади них, в то время как они встречали атаки ветвей и отбивались. Мне было все равно.
Только после того, как мы выбрались, задыхаясь, с кровоточащими руками, на зеленую обочину главной дороги, я понял, что произошло нечто странное. С тех пор как мы с сержантом отправились в путешествие, прошло два или три часа, но на местности, деревьях и голосах всего окружающего по-прежнему лежала атмосфера раннего утра. Во всем была непередаваемая рань, ощущение пробуждения и начала. Ничто еще не выросло и не созрело, и ничто из начатого не закончилось. Поющая птица не повернула еще окончательно последнего коленца мелодичности. У зайца, вылезавшего из норки, еще не стал виден хвост.
Сержант монументально стоял посреди твердой серой дороги и деликатно снимал со своей персоны разную зеленую мелочь. Мак-Кружкин стоял, согнувшись, по колено в траве, оглядывая себя и резко встряхиваясь, как курица. Сам я стоял, утомленно глядя в яркое небо и дивясь на дивные чудеса утра в разгаре.
Когда сержант был готов, он подал вежливый знак большим пальцем, и мы вдвоем отправились в направлении участка. Мак-Кружкин отстал, но вскоре молча появился впереди нас, сидя без движения на своем тихом велосипеде. Проезжая мимо, он ничего не сказал и не задел ни дыхания, ни ветки, укатывая вниз от нас по пологому холму, пока его не принял молчаливый изгиб дороги.
Идя с сержантом, я не замечал, где мы и что минуем по дороге — людей, зверей или дома. Мой мозг был, как плющ около места, где летают ласточки. Мысли носились вокруг меня, как небо, громкое и темное от птиц, но ни одна не приходила ни в меня, ни оказывалась достаточно близко. В ушах моих все звучали щелчки тяжелых закрывающихся дверей, нытье веток, тянущих за собой свисающие листья с быстротой пружины, и звон подкованных ботинок по металлическим пластинам.
Достигнув участка, я, не обращая внимания ни на что и ни на кого, прошел прямо к кровати, лег на нее и провалился в полный и простой сон. В сравнении с этим сном смерть беспокойна, покой полон шума, а тьма — вспышка света.
IX