Булгаков затем повторяет тему слияния творца и императора, встречающуюся у Кузмина. Отражая связь между альтер эго Кузмина Павлом и Нероном, наполовину автобиографический персонаж Мастер устанавливает связи с Воландом/Сталиным. В отличие от Иешуа, который обращается с Пилатом с любовью, Мастер, встретив Воланда в его земном воплощении, движим страхом и недоверием. Таким образом, в отличие от Иешуа, он компрометирует себя, хоть и возвышает этим в каком-то смысле своего древнего двойника[432]
, в этом, вероятно, и кроется объяснение того, что Мастер в глазах Иешуа не заслуживает «света». В то же время, однако, через это взаимодействие, хоть и вызывающее вопросы, Мастер служит примером, пусть и несовершенным, способности русского творца следовать за Иешуа в установлении связей между Римом и христианством. Ведь именно он уже в своем более мудром, воскресшем воплощении оканчивает историю Иешуа, говоря страдающему Пилату, что тот может встретиться с его давним знакомым, казненным с его согласия: «Свободен! Свободен! Он ждет тебя!» (383). Для Булгакова этот второй разговор, о котором мечтал он сам, но который у него со Сталиным так и не состоялся, может произойти только в апокалиптическом, выдуманном художником контексте. Как пишет Дэвид Бетеа: «Так как Новый Иерусалим еще далеко, освободить Пилата может только искусство, для чего необходимо переписать историю от действительного к возможному» [Bethea 1989: 228]. Как только Мастер произнес свои постапокалиптические строки, и Ершалаим, и Москва, столь невосприимчивая к истории Иешуа в свой светский период, тают в воздухе, словно Вавилон, символ деспотичного римского государства, и затем всё «прежнее небо» и вся «прежняя земля» исчезают в конце Откровения при появлении Нового Иерусалима[433].Характеризуя Россию через Ершалаим как провинцию Римской империи, Булгаков, как ранее модернисты, заявил, что Рим как совокупное явление представляет собой ключ к русской национальной идентичности. Главной фигурой этого сценария выступает Иисус, переосмысленный таким образом, чтоб соответствовать русскому писателю XX века. Житель провинции, галилеянин Иешуа предстает перед властью Римского государства, как в последующие века его епископы, и заявляет, что «создастся новый храм – истинной» веры (35) на месте Иерусалимского храма и римских административных зданий. Во время своей первой беседы с Пилатом Иешуа поражает прокуратора, заговорив не только на своём родном арамейском, но и на греческом и латыни. Когда на латыни Иешуа разъясняет свою философию «доброго человека» (38–39), прокуратор чувствует расположение к нему и к его учению и желает отправить Иешуа к себе домой, в Кесарию, а не посылать на смерть. Получается, что Иешуа говорит на языке кесаря и Рима. Этот полиглот, странник без корней, своей способностью пожертвовать собственным самосознанием, сбрасывая с себя память о своих родных и друзьях, может пересечь барьеры национальности, чтобы принести на Запад духовную истину, чем напоминает русского, которого превозносил в Пушкинской речи Достоевский, а позднее в своих представлениях о русском интеллектуале – Мережковский и Иванов. Булгаков, создавая еще один римский текст, отражающий альтер эго автора, связывает Иешуа, Мастера и самого себя. «Русское» качество «всечеловечности» у Иешуа, если процитировать статью Мережковского «О причинах упадка», проявляется в русском писателе XX века, несмотря на все его несовершенства.
Итак, в новом царстве и в новую эпоху примирительное русское слово Мастера в концепции Булгакова создает литературный единый Третий Рим, когда встречаются Пилат и Иешуа. Вернувшись в Москву, «ученик» Мастера Иван, преемник Алексея и Тихона Мережковского, когда появляется магическая полная луна, становится свидетелем потустороннего видения о примирении Иешуа и Пилата, христианства и империи. Роман Булгакова в каком-то смысле совершает полный круг, приводя читателя к трилогии Мережковского, написанной несколькими десятилетиями ранее, и напоминая, как писатели сочетали отчаяние современности и веру в способность русского писателя создавать, пусть и только при помощи слов и образов, объединяющий русский идеал.