И все же к марту 1918 года Кузмин уже сильно разочаровался в прежних революционных мечтах. А 10 марта в своем дневнике он отметил, что «товарищи», дорвавшиеся до власти, ведут себя как Аттила Гунн [Богомолов 1995:42; Богомолов, Малмстад 2007: 347][373]
. После этого он заявил, что большевики «прокляты», так как его симпатии качнулись в сторону более ранних антиварварских и антиреволюционных взглядов 1905 года. Через несколько месяцев, когда юный поэт Леонид Каннегисер застрелил Моисея Урицкого, председателя петроградского ЧК, Кузмин подвергся испытанию, которое укрепило его оппозиционные настроения по отношению к режиму, которым он еще недавно восхищался. Давний возлюбленный и компаньон Кузмина Юрий Юркин, упомянутый в адресной книжке Каннегисера, был арестован в ходе «красного террора» в сентябре 1918 года[374]. И хотя Юркуна освободили через несколько месяцев[375], эмоциональный стресс Кузмина, усиленный физическими трудностями этого периода, имел длительные последствия. В поэтическом цикле «Плен», написанном в течение непростой зимы 1919 года, Кузмин противопоставляет эстетически приятные образы утраченных литературных, гастрономических и эротических удовольствий возмущенным протестам против нового порядка. Вместо обещанной свободы (И сказали: «Живи и будь свободен!») большевистский режим, по его мнению, нес с собой лишения и бесчеловечность, что приводило к недостатку творческого начала[376]. Позже его привел в ужас расстрел поэта Николая Гумилева, состоявшийся в августе 1921 года [Malmstad, Bogomolov 1999: 297].В течение следующего десятилетия усиливался страх Кузмина за свободу искусства и выживание при новом режиме, и страх этот находил все больше подтверждений. В 1923 году журнал «Абраксас», одним из редакторов которого он являлся, был закрыт из-за «литературной непонятности» [Cheron 1982:70; Богомолов, Малмстад 2007: 416]. Год спустя Лев Троцкий заявил в своем сочинении «Литература и революция», что Кузмин был «внутренним эмигрантом революции», и описал журнал как «совершенно ненужный сегодняшнему, пооктябрьскому человеку» [Троцкий 1923:22][377]
. На следующий год Виктор Перцов напал на Кузмина в статье в журнале «Жизнь искусства», где написал, что «никакими токами не удастся гальванизировать для современности такого писателя, как Кузмин» [Перцов 1925: 4] (по иронии, именно Кузмин в октябре 1918 года помог основать «Жизнь искусства» и входил в первоначальный состав редакторов [Кузмин 1977–1978, 3: 232–233, 286]). Кузмину становилось все труднее зарабатывать на жизнь изданием своих трудов, в чем ему все сильнее препятствовали на протяжении 1920-х годов. Он отказывался менять свой стиль и содержание сочинений в угоду новому режиму и создавал все более абстрактные и мистические произведения, в ряде случаев ставившие в тупик даже критиков, давно знакомых с его творчеством[378].В течение этого непростого периода Кузмин снова обратился к Древнему Риму в поисках смысла настоящей собственной страны. В сборнике размышлений 1922 года «Чешуя в неводе» он, к примеру, предположил, что Россия постреволюционного периода – «горнило будущего» и «похожа на 2-ой век» [Кузмин 1922:102–103]. Как и раньше, он изобразил Рим местом, в котором различные силы сошлись, образуя завораживающую смесь. В беллетристических произведениях, таких как неоконченный роман «Римские чудеса» и поэтический цикл «София», он исследовал синкретические гностические идеи, давно занимавшие его ум. А в статье 1925 года «Стружки» он вернулся к своим более ранним рассуждениям о христианстве, социализме и современной культуре. Он заявил, что «аналогия между истоками христианства и развитием социализма не подлежит сомнению». Среди факторов, объединяющих обе философии, были «расовые истоки» (т. е. еврейское происхождение, согласно его взглядам) и их «интернационализм» [Кузмин 2000, 3: 380].
Связав эти два движения, Кузмин в той же статье продолжил перечисление своих возражений против христианства – и по аналогии социализма:
Всякий намек на разнообразие и многообразие мира внешнего и духовного, национального, личного – должно быть ненавистно первобытному христианству: мрачнейший человеконенавистнический аскетизм, неприятие «дьявольского» мира, бег к смерти, отвлеченности, небытию, где, конечно, могут быть легко разрешены самые неразрешимые проблемы [Кузмин 2003, 3: 382].