Семь дней только минуло, как мать у него так безвременно умерла, а уж «большие бояре», враги Овчины, недруги Глинских и всей дружины прежней великокняжеской, свою власть-силу стали показывать.
Утром, 10 апреля, спал ещё Иван, когда почувствовал, что будит его мамка ближняя, Аграфена.
Это очень понравилось ребёнку. Хоть и ласков был к мальчику дядька, приставленный с пяти лет, по обычаю, смотреть за царём, но, конечно, ребёнок пестунью свою любил несравненно больше.
И теперь, в полусне, почуяв её руки у себя на голове, заслышав её голос, он, не раскрывая глаз, притянул мамку за шею, нашёл её ухо и капризным тоном забормотал:
— Грунька, злая… Не буди… Спать хочу! Не встану вот и не встану… Рано, поди…
И, оттолкнув Челяднину, он снова готовился уснуть.
— Ой, проснись, государь! — тревожно, но тихим, сдержанным голосом заговорила Аграфена… — Коли ты нас оставишь — кто же защитит? Я ли тебя грудью своей не питала, не выкормила?!
Иван сразу вскричал:
— Обидеть! Тебя? Кто хочет? Кто смеет? Да я голову велю срубить… Я сам…
И он неодетый, на кроватке, встал во весь рост, стиснув зубы, сверкая тёмными живыми глазами, словно волчонок, у которого берут матку-кормилицу…
— Ой, вели… Ой, покрой, заступись за нас… За Ваню, за брата моего любезного… Сам же жалуешь его, Ванюшка… Как отец он любит тебя… А его в ночи пришли, схватили… В каменный мешок вкинули, что под двором твоим новым… Там хотят голодом уморить…
Хотя мальчик и не понял весь ужас того, что говорила мамка, но суть ясна: обидели лучшего человека после мамы и мамки Аграфены; куда-то увели князя Овчину-Телепнева.
Ребёнок задыхался от негодования и злости, вдруг стихийно проснувшейся в груди.
— Кто смел?! Кто посмел?! — только и мог выговорить он.
— Посмели, Ванюшка! Птенчик, государь князь милостивый… Люди смелые, могучие… Да тише ты говори. Прокралась я к тебе… Ведь и меня хотят взять от тебя… сослать, в монастырь заточить, а то и совсем покончить, как с братцем, князем Иваном Феодорычем.
Тут мальчик даже и сказать ничего не смог. Отнять у него Аграфену? Да разве это мыслимо? Или он не царь? Не читал сам все указы, какие от его имени писались, его печатью скреплялись?! Не ему послы и воеводы и бояре главные руку целуют, на жалованье благодарят?! Не он — царь всея Руси? Юн он ещё, правда, но он самодержец. И мама-покойница, и все толковали ему это. Маму смерть взяла. Смерть сильнее государей. А из людей, из русских и чужих даже, кто посмеет не послушать его?..
И, топнув босой ногой, властно выкрикнул ребёнок:
— Пусть попробуют!.. Пусть посмеют взять тебя!
— Шуйские ли испужаются?! — зашептала Челяднина. — Да Палецкие, да Вельяминовы, да Бельские… Мало ли их, крамольников!.. И брата, и меня, вишь, винят… Поклёп взводят: будто мы на здоровье матушки твоей усопшей помышляли… Да если бы знали они?.. Да мне всё одно, что на себя руку поднять, то и на неё было бы… Ещё тяжелей… Спаси, не дай в обиду!..
— Да не плачь ты, матушка. Говорю: не дам!.. Стой, кто там идёт?.. Много их! — чутко насторожась, произнёс почему-то оробевший ребёнок.
Челяднина вся так и задрожала.
— За мной, ох, за мной это они, злодеи… Проведали, где я… На тебя последняя надежда… Спаси, не дай… Выручи!..
И, рыдая, припала она, словно к подножью креста, к ногам Ивана.
Правда, вошли бояре: Бельский да Шуйский, победоносный воевода Василий Васильевич, былой последний «волестель» вольного, вечевого Новгорода, пока не «добыл» его себе, не покорил покойный Василий, великий князь. За дверьми — звон оружия слышен… Алебарды поблескивают, пищали дулом о дуло задевают, звенят.
Хотя вошли «большие бояре» без доклада, без обычного сказу за дверью, всё же низко поклонились ребёнку.
— Челом бьём тебе, государь, великий князь. Каков царь в здоровье своём?
Не отвечая на здорованье, мальчик нахмурился.
— А что же вы, бояре, без зову, без докладу пришли? Не бывало так ещё… Что надо? Рано… спать я хочу.
— Спи, государь. А у нас дело неотложное. Вот, её нам и надобно лишь! — указывая на Аграфену, отвечал Василий Васильевич Шуйский.
— Её? Зачем? Кто смеет?! Не троньте её… Моя мамушка, и ничья больше! — начиная дрожать, звонким рвущимся голоском выкрикнул ребёнок.
— Да ты не тревожься, государь! — выступая вперёд, мягко, вкрадчиво стал уговаривать Иван Шуйский мальчика. — Твоя она мамушка, и будет так. Сама же похвалялась, что знает бабу, которая твою усопшую родительницу испортила! Помяни Господи душу княгинюшки… Так, теперь на очи надо их для правды друг дружке поставить… Для твоей же пользы государевой, по царскому твоему велению и по Судебнику…
Мальчик уже знал, что Судебник нечто важное в государстве, чему и властитель порой покоряться должен. Но слёзы и растерянный, напуганный вид мамки лишали его всякого соображения.
Обхватив её руками, он решительно сказал:
— Не дам! Сюда эту бабу ведите… Пусть здесь судят…
— И того нельзя, невозможно никак, господине. У владыки-митрополита, на его очах суд идёт… И дойти там должен до конца… Отпусти мамушку на малый час… Она ведь не ребёнок малый, поймёт, что волей-неволей, а надо идти… сама поймёт… Пусти её…