Ночь на дворе. По кельям разошлись сёстры, матушка игуменья и казначея. Огонца келий, выходящие в густой монастырский сад, ещё не раскрыты. Разметавшись на жёстких постелях, томясь от духоты в кельях и от неясных собственных томлений, особенно гнетущих весной, спят невесты Христовы, девушки-инокини и послушницы…
Не спит одна Соломония. Лихорадочным румянцем горит её лицо, необычным огнём сверкают глаза. Сидит на ложе своём, простоволосая и страшная-страшная в том припадке кровожадной радости, какая сейчас обуяла старуху.
На низенькой скамеечке, обитой кожей, которая обычно служит во время молитвы старице Софии, а теперь придвинута к кровати, сидит у ног бывшей княгини средних лет женщина в монашеском одеянии, полная, благообразная на вид, с ласковым, но трусливо бегающим взором маленьких, заплывших маслянистых глаз.
Приподняв голову, впиваясь глазами в старицу, слушает сестра Досифея, что говорит ей Соломония.
— Верно говорю тебе: время приспело… Шуйские — против… Бельские — против же… Молчат только. Вишь, помогает колдунье дьявол, второй полюбовник её, после Ваньки-то Овчины… Литву свою же родную Еленка дозволила Ваньке чуть не дотла разорить… Волшбой да клятьбой да делами содомскими помогала своему курячему воину, кудряшу глуздоумному… Теперь на Крым, на Казань снаряжаются… Ежели тут им посчастливит — не будет тогда равного Ваньке её да ей самой!.. Долго ли тогда глупого мальчонка со свету сжить. Овчина — царём, она — царицей станет… Полюбилось ей это дело… Так, слушай… Клялась ты мне… Ещё поклянись, на пытке — слова не вымолвишь лишнего…
— Матушка, княгинюшка, да как же ещё? В церкви ведь, на мощах на святых!.. Вся твоя раба… Что уж тут… За твоё неоставление!..
— Не оставлю… Много ты получила… И в десять раз больше дам. Всё твоё… Видела, сколько я припасла за восемь лет? Всё тебе. С себя последний шугай сниму… сорочку останнюю… Всё тебе. Только сослужи…
— Господи, твоя раба. Только и ты помни: жива буду — мне дашь. Коли умру… запытают, на месте ли убьют — дочке моей все… Одна у меня дочка… Дороже жизни… дороже глаз во лбу!..
— И я тебе клялась… Слово моё давала… Чего ж ещё?! А, постой… Зелье-то от времени силу свою не отменит ли?
— Десять лет пролежит, хоть в огне, хоть в воде, дай человеку, и в день человека не станет!..
— Ладно. Так и ты не бойся ничего… Вот столпчики тебе… Видишь, каким боярам первым написаны… И доступ получишь… И ото всех напастей сберегут, ежели что… Видишь ли? Бери, спрячь.
Бережно взяла из рук старицы монахиня три свитка-письма, перевязанных шёлком и печатью восковой припечатанных. Подойдя вплотную к большой неугасаемой лампаде, горящей перед образом Божьей Матери Всех Скорбящих Радость, Досифея стала разбирать крупно начертанные буквы под разными титлами: имена и прозвища тех, кому надо было на Москве передать послания.
— Пенинские?.. Свои против своих, значит? Оболенских же они!.. Ну, да, видно, свои грызутся — чужая не приставай… Да! Все люди знатные!..
И с этими словами Досифея завернула в платок свёртки и спрятала их на груди.
— Береги цидули-то. Хоть и нет там ничего ясного, да будет того, что мною посыланы… И себя, и всех загубишь, коли раньше сроку объявится дружба наша. А потом всё равно. Из гробу не встанет литвинка, чтобы крамолу казнить… Когда едешь?
— Завтра же, княгинюшка.
— Ин, ладно. Не проговорись где по пути али на самой Москве, что и была в этой стороне. Что со мной виделась… Ну, с Богом!..
С обычным поклоном, исполнивши метание, удалилась Досифея из кельи старицы Софии.
А старуха сейчас же кинулась ниц перед образами и стала молить, ударяясь лбом о каменный помост кельи.
— Господи! — молилась она. — Помоги! Научи… Вразуми… Дай гордыню врага сокрушить. Милосердный, попусти Еленке смерть принять мучительную… Дозволь еретичку извести!..
И горячо, со слезами, до рассвета молилась насильно постриженная старица София, прося у Неба одоления на врага…
Было это в самый день Благовещения, в понедельник, 25 марта.
Быстро и Светлый праздник Христов, Пасха приспела. Ранняя она была.
Радостно гудят колокола над Москвой, стольным городом… Подвешенные на новой колокольне каменной, ещё Василием начатой и теперь только отстроенной, медные великаны колокола гулко звенят, словно за весь народ радуются. И поют их медные зевы под ударами тяжких языков хвалу Всевышнему…
Отошла великая всенощная в церквах. Опустели улицы и площади кремлёвские, где перед каждым ярко освещённым храмом черно от народу было. Дозорные только на стенах стоят, словно истуканы чернеются, дремлют, опершись о древки секир или на стволы пищалей…
Зато необычные для такого позднего времени шум и оживление царят в ярко освещённых новых каменных палатах дворцовых. Разговляется там царь со своими боярами ближними, с дворней, стражей дворцовой и прочей челядью… Христосуется с сотрапезниками, по обычаю.
И Елена тут же.
Уж к концу пришла святая трапеза. Руки царь омыл. Глазки слипаются.
— Мамушка! — негромко говорит он матери. — Спать хочу больно. Устал ведь. Можно ли?
— Можно, сынок, можно… Прощайся, отпускай всех…
И прощается царь.