Но если в этих двух ошибся боярин, десяток других приспешников, из числа окружавшей Ивана челяди, рынд, боярских детей и бояр степенных, — все покорно выполняли программу первосоветника.
И разврат, и жестокость, и насилие над людьми маломощными, беззащитными позволял себе юный государь.
До сих пор не знали почти в народе, что он да каков он.
— Царь — отрок. Бояре правят! — толковали все.
А как бояре правят — всем дело знакомое.
И Русь, вся земля, со страхом и надеждой ждала: когда-то царь настоящий в свои года придёт, державу в руки возьмёт, от бояр люд оборонит, бедный люд земский, угнетённый, задавленный да боярскими поборами разорённый, внешними и внутренними врагами обиженный!
А тут вести пошли недобрые:
— Молод, а уж норовист наш царь. Где встретит хрестьянина, — коли конём не потопчет, так иначе обидит. Тварей бессловесных казнить да мучить охоч: глаза им колет, мясо из живых рвёт да имена им хрестьянские даёт, словно бы людей хрещеных изводит.
Вот какие толки пошли в народе, всё шире и шире расходясь, словно круги от камня по воде.
Правда, в Иване проснулась какая-то жестокость, непонятная во всяком мальчике, но не в этом несчастном, видевшем кровь, насилие и измену вокруг; в ребёнке, который много раз дрожал за свою жизнь и даже теперь, войдя в более осмысленный возраст, каждую минуту мог ждать, что его схватят, кинут в мешок каменный и задушат или с голоду там уморят, как дядю Андрея Старицкого, как Овчину, как десятки других, до горемычного князя Димитрия Угличского включительно…
И мальчик уже научился хитрить и лукавить не хуже взрослого, борясь за собственную жизнь, не только за власть.
На охоте, куда выезжал он со своими хортами, с толпой удалых сокольничих, доезжачих, выжлятников и прочей молодой и старой челяди, — только там и отдыхал мальчик телом и душой. Не надо было притворно улыбаться никому, гнуть голову, слышать голоса, от которых ярость немая, холодная закипала в груди!
Ветер здесь только свистал в ушах, улюлюкали удалые доезжачие, собаки заливались по следу, заяц пищал, когда приходилось приколоть его. И каждый раз, опуская нож в пушистую грудку бедного зверька, царь мысленно казнил своими руками постоянных обидчиков-бояр и даже, хищно оскалясь, неслышно шептал имена их.
— Молитвы, што ли, читаешь отходные зайцу? — спросил его как-то Челяднин, неотлучный спутник на охоте.
— Отходную, да только по гиенам злым, не по зайчишке серому.
— Ну, где тут гиен взять? Нетути их у нас!
— Не говори: попадаются! — загадочно проговорил Иван.
И только долго спустя понял Челяднин, в чём дело.
Вернётся с охоты — свежий, довольный, радостный мальчик. Не узнать его. Ходит — глядеть любо — козырем. К бабке побежит, добычей, которую сам на поле поймал, хвастает. Псарям, сокольничим — всем провожатым — вина дать велит и денег хоть малость на каждого.
Но чуть появятся в покоях Андрей Шуйский, Темкин Юрий, Головин Фомка или другой кто из советников, родни или присных рода Шуйского, и опять словно завянет государь-малолеток. И глядит не по-своему, смеётся или говорит каким-то чужим, фальшивым голосом.
И вот за последние дни, очень уж на охоту царь зачастил.
Но Шуйский спокоен. Среди челяди и псарей есть у него свои люди. Доносят, что кроме них и Челяднина пьяного — никто не видит царя.
Чужих сам царь подпускать не велит, боится убийц подосланных.
«Убийц? Сам ты себя убьёшь, парень! — ухмыляясь в бороду, думает князь Андрей. — Душу и тело своё загубишь раньше времени! Не я буду Шуйский!..»
И не мешал он охоте царской.
Не знал, жаль, боярин, что говорилось там между царём и Челядниным. Порою только третий здесь был и слушал молча да длинные седые усы свои покручивал.
Отдыхают или зверя ждут все трое: царь, Челяднин и старый слуга царский, доезжачий Шарап Петеля, не то что отцу Ивана Васильевича, а ещё деду его, великому князю и царю Ивану Третьему, верой и правдой служивший.
Много лет Шарапу. Скоро и все шестьдесят стукнет. А силён и бодр — получше иных молодых охотник. Из лука, из пищали, не целясь, в цель попадает, татарской сноровкой живому барану с маху башку стешет, любого степняка-коня в день укротит… Мало ли что умеет старый охотник!
Удивляется и любит его всей детской душою царь.
А Шарап Петеля и царство небесное отдал бы, чтобы только лишний раз улыбнулся его «царёчек-ангелочек», как он Ивана зовёт, которого и верхом ездить, и стрелять учил, и на руках часто нашивал…
Как-то, в споре, года два тому назад, своей рукой Шарап одного из псарей-ухарей молодых на месте уложил. Никто не знал за что.
— По пьяному делу! В споре! — только и твердил сам старик, очень набожный и тихий всегда.
И кто был при том, псари и доезжачие, то же самое сказали.
Ради заслуг старых, ради слёз царя, не наказали строго убийцу: епитимью наложили. Ненароком убил-де.
Потом лишь Иван узнал: ухарь-новичок посмел при старике одну грязную клевету про царя-мальчика повторить: «незаконным» его назвал.
На расспросы царя Петеля угрюмо ответил: