Потом, говоря словами Самойлова, «жаловали и чествовали» (ей-богу, не слишком жаловали тех немногих, кто был того достоин!). Чествовали тех, кто «тянул слово залежалое» и умел налаживать себе разного рода чествования. Стало все «разрешено», и безболезненно можно было не искать незаменимые слова, спекулировать чем попало: государственностью и антигосударственностью, почвенностью и беспочвенными рассуждениями, выпендриваться, ныть по поводу и без, шить модные штаны за машинкой «Зингер» и строчить вирши для молоденьких недоумков, которым в кайф, что пришло время Митрофанушкино: «Не хочу учиться, а хочу выпендриваться!» И пошла эквилибристика в неогороженном пространстве! И критикам лафа: есть о чем поговорить, самовыразиться, напридумывать, благо бумага все стерпит – и Митрофанушкину рифму, и скотининские рассуждения о ней…
Арсению Тарковскому Самойлов писал:
Три последних поколения. Где черта между ними? Поколение послевоенное: Бродский, Чухонцев, Кушнер, Ахмадулина, Высоцкий. Военное: Слуцкий, Твардовский, Левитанский, Окуджава, сам Самойлов. Довоенное: Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Ахматова, Заболоцкий. Гении начала века: Блок, Анненский, Хлебников – в стихах Самойлова в расчет, очевидно, не берутся. Что же он, и в самом деле считал, что из трех последних поколений только двое «убереглись от искушений»? Но разве Ахматова или Заболоцкий писали «в суете»? Конечно же, он так не думал. Просто гениев он выносил за скобки. Они «смежили очи». Мысль его о суете и соблазне искушений была обращена к соратникам и ровесникам. Поистине, он всегда умел отдать должное настоящему и сто́ящему, всегда готов был признаться в любви и уважении к собрату, всегда руководствовался чеховским «всем хватит места… зачем толкаться?». Не признавал он лишь тех, кто поддавался соблазну и суете.
Меня, как, уверен, и многих других, всегда интересовал разговор поэтов «на воздушных путях», их диалог «поверх барьеров». Еще Пушкин говорил, что следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная. А если ты еще лично знаком с поэтом, жил с ним в одно время, знал или читал тех, с кем он вел этот диалог, тогда это вдвойне интересно. Невольно сопоставляешь прочитанное со своим восприятием этих людей, с их, своей и нашей общей жизнью. Есть замечательные, но замкнутые поэты, но я, по чести сказать, будучи сам человеком общительным, предпочитаю поэтов открытых, общительных, ведущих этот непрестанный разговор с соратниками по поэзии. И неважно – живыми или мертвыми. Ведь в каком-то высшем смысле живы все и всегда будут живы – и великие, и малые мира сего. Иногда я это ощущаю почти физически. В этом нет ни мистики, ни модной нынче парапсихологической зауми. Ведь каждый из нас тоже ведет свой непрерывный диалог с кем-то или с чем-то, тоже советуется, вопрошает, кается, делится сокровенным. А когда утрачиваем эту связь, ощущаем себя до ужаса одинокими и беспомощно ничтожными. Вот тогда и говорим: «Боже, Боже, за что Ты меня оставил?» Тогда-то начинает по сто раз на дню прокручиваться: «И я подумал про искусство: а вправду – нужно ли оно?» Так приходит черная депрессия.
Это случилось со мной в 87-м году. Сначала Бехтеревка в Ленинграде, потом Соловьевская психушка в Москве. И как это было здорово – к выздоровлению, словно последнюю порцию животворящего лекарства, вдруг получить письмо Самойлова:
Я ведь действительно возвращался к жизни через стихи. Сначала бубнил про себя, потом комунибудь, кому доверял, потом в курилке многим, а под конец – настоящие концерты во всех отделениях, за исключением разве что буйного. И это, конечно, стало известно Самой-лову: