— Им осталось немного до НП, Кидала говорит — километра три-четыре. Но Песоцкий совсем выбился из сил и не мог дальше идти. Кидала предложил ему посидеть, отдохнуть. А сам побежал на НП, чтобы вернуться вдвоем или втроем и забрать его. Говорит, пришли они через час, не больше. И нашли его мертвым…
— Лжет он! Лжет эта сволочь, Кидала! — вдруг вырвалось у меня. — Он нарочно… нарочно оставил Сеню! Он не любил его… Мстил… Я не верю, что он вернулся через час! Не может человек за час замерзнуть. Не такой мороз.
— Успокойся, Шапетович! — сказал комиссар. — Все выясним, и если кто виноват…
Легко сказать «успокойся», когда так бессмысленно и страшно погиб лучший друг, дорогой человек! Я ходил сам не свой. Плакал, не стыдясь слез, не стесняясь бойцов. Не мог заснуть ночью — закрывал глаза и видел одну и ту же картину: Сеня один на склоне голой заснеженной сопки; ветер вздымает поземку, снег засыпает глаза, мороз крепчает, забирается под полушубок, — я вижу мороз как живое существо, уродливое и безжалостное.
Нет, виноват не мороз! Я знаю, кто виноват! Я убежден… Фрид потом рассказывал: связисты шепчутся между собой, что командир взвода сначала пообедал на НП и только потом пошел с разведчиками на помощь Песоцкому.
«Все выясним, и если кто виноват…» Как его накажут? Разжалуют, пошлют в штрафной батальон? А Сени нет. Золотого человека! Неужели нет? Неужели больше никогда не зазвучит его тихий, добрый смех, не заискрится золотая россыпь его пытливого ясного ума! И мать, его несчастная мать, больше никогда не дождется своего единственного сына? Он не успел даже сказать ни единого ласкового слова той, которую полюбил своим чистым юношеским сердцем, хотя она и не стоит его любви.
Порою мне казалось, что все это только сон, страшный сон. Я вскакиваю, хочу бежать в землянку дальномерщиков, разбудить его, Сеню, и рассказать обо всем этом кошмаре. Свист ветра за дверью, хлопанье парусинового чехла на орудии возвращали меня к действительности.
На следующий день вернулся Кидала. Узнав об этом, я сразу пошел к нему. Без стука открыл дверь землянки, в которой жили командиры взводов и старшина батареи, и застыл на пороге. Человек, на совести которого смерть Сени, сидел в одной нижней рубахе за столом и намыливал свою физиономию; делал он это спокойно и старательно, будто в целом мире не было ничего важнее его бороды.
— Дверь почему не закрываешь? — бросил он мне, не отрывая глаз от зеркальца.
Я прикрыл дверь, но все еще стоял онемелый, не зная, что ему сказать.
Положив кисточку и беря бритву, он взглянул на меня и вздохнул.
— Да, брат, слабец оказался твой друг. Маменькин сынок. Не мог дойти до НП, остался на час на морозе — и готов… Война, брат…
Такой цинизм — это уж было слишком. Я рванулся к столу.
— Ты… ты еще оскорбляешь?.. Гад! Убийца! Это ты… ты убил его!
Он медленно поднялся, расправил плечи, в прорезе рубахи виднелась сильная волосатая грудь, по которой сплывал клочок мыльной пены.
— Ты почему кричишь? На кого кричишь! Кругом! Шагом…
— Шагом?.. Ты еще хочешь командовать? Разве ты офицер? Убийца! Ты запятнал честь советского офицера! Ты умышленно бросил Сеню… Ты мстил… за часы, за все… И я все это докажу… В любом трибунале!
— Сержант Шапетович, я приказываю вам выйти вон отсюда! — прошептал он, и лоб его стал белее мыльной пены.
— Приказываешь? А какое ты имеешь право приказывать? Кто ты? Ты убийца! На твоих руках кровь человека. Настоящего человека. А ты…
— Выйди вон! — закричал он не своим голосом, бросился в сторону, к кровати, и… вдруг в его руке блеснул пистолет. Он направил его на меня. — Кру-гом!
— Стреляй! Стреляй, если тебе мало одной смерти! Стреляй же! — закричал я, наступая на него.
И вдруг под ноги мне попала табуретка, стоявшая у стола. Миг — и я со всего размаха ударил ею по руке с оружием. Пистолет, отлетев, упал на пол. Второй удар — по ненавистной намыленной морде… Он опрокинул на меня столик, больно ударил по коленям, но сам, когда наклонился, получил третий удар табуреткой по голове.
Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы вдруг кто-то сзади не схватил меня за руки. Малашкин! Он услышал крик, вскочил и кого-то из нас спас от смерти: видимо, меня, потому что Кидала снова держал в руке пистолет. Из его рта и носа летели хлопья кровавой пены, как у раненого быка, и падали на разбитое зеркальце. Но выстрелить он не успел. Между нами стал Малашкин и довольно ловко выбросил меня из землянки.
Долго я сидел возле своего орудия, и никто меня не трогал. Я не чувствовал ни мороза, ни страха, ни даже той боли и горя, которые привели меня к Кидале, руководили моими поступками. Я не раскаивался в том, что сделал. Но неясно осознавал, что сделал что-то не так или, возможно, не довел до конца месть за смерть Сени и теперь как бы отрезал себе путь, — это сознание причиняло боль. Хотелось плакать от бессильной ярости и обиды. Мои бойцы проходили мимо, сочувственно вздыхали, узнав, что произошло. Астахов сказал:
— Напрасно ты, командир, трогал это дерьмо… Теперь они ЧП устроят. Сержант поднял руку на офицера! Знаешь, могут раздуть?