Но, дойдя до того места в междуречье, где их с Аней хотели расстрелять парашютисты, Саша снова почувствовала страх. И, странное дело, он больше не оставлял ее ни в лесу, ни в поле, ни даже в деревне, через которую она проходила. Это был даже не страх, а предчувствие чего-то недоброго. Она боялась встречи с немцами. И столкнулась с ними на берегу Днепра. Они выскочили из кустов, человек восемь, окружили и направили автоматы на безоружную женщину.
У Саши екнуло сердце.
Немцы что-то злобно говорили про партизан, глядели волком, вырвали из рук узелок и держали его с опаской — не мина ли? Один больно толкнул автоматом в плечо. Наконец посадили в лодку и под конвоем повезли в местечко.
В лодке Саша с облегчением вздохнула: плыли туда, где многие ее знают. Вспомнила то время, когда приходила сюда с Петей, и даже залюбовалась знакомой днепровской ширью, забыла про страх. Только когда увидела, что лодка пристает у больницы, сердце ее снова забилось.
Поднялись по узкой тропинке на кручу, и первое, что бросилось в глаза — свежее пожарище на том месте, где стояла школа. Сиротливо и страшно, как привидения, возвышались белые печи и обгоревшие черные тополя. А больница цела, все три дома.
Сашу повели в главный корпус, где она лежала, когда родила Ленку.
— Партизан! — сказал один из конвойных часовому у больницы.
— О-о! — удивился тот и направил на нее автомат.
И вдруг Саша увидела Марию Сергеевну. Она вышла из амбулатории в белом халате, в косынке с красным крестом. Такая же, как год назад, разве что немного постарела. Саша крикнула:
— Мария Сергеевна!
Та глянула и сразу узнала:
— Саша! Друг мой!
Устремилась к ней, но часовой остановил движением автомата.
— Мария Сергеевна! Я шла к вам, к Ане, навестить, а они задержали… Налетели на том берегу, как бог знает на кого… Скажите им.
На крыльцо вышел молодой красивый офицер.
— Вас ист хир?[11]
Конвойные вытянулись и стали докладывать. Офицер отрывисто и сердито что-то спросил. Конвойные растерялись и начали оправдываться, перебивая друг друга. Офицер прикрикнул на них. Тогда к нему обратилась Мария Сергеевна:
— Герр обер-лейтенант! — и заговорила по-немецки быстро и горячо.
Он слушал молча, почтительно склонив голову. Саша понимала, о чем она говорит, по выражению ее лица, по жестам. Да и немецкие слова, которые она учила в школе и которые часто слышала за время оккупации, в устах Марии Сергеевны были куда понятнее, чем у немцев.
Офицер показал на ее узелок. Солдат положил его на скамью. Развязал.
Обер-лейтенант спустился с крыльца, достал из кармана брюк маленький блестящий ножичек, взял хлеб и стал отрезать от него тонкие ломтики. Один за другим они падали на песок дорожки.
Саше стало больно и обидно за пренебрежение к хлебу, который они добывали потом и кровью. Видно, Мария Сергеевна прочитала это на ее лице, потому что сказала офицеру:
— Герр фон Штумме, по русскому обычаю хлеб нельзя бросать на землю.
Он удивленно посмотрел на нее, смешно вытаращил свои и без того большие, по-детски светлые глаза. Врач развела руками.
— Народный обычай, его надо уважать.
Офицер приказал солдату поднять хлеб. Тот собрал ломтики, небрежно обтер о рукав мундира и положил на платок, бросив злобный взгляд на Сашу. Обер-лейтенант осторожно разрезал каждое яблоко, но уже не кинул дольки на землю, а положил обратно. Потом пальцем поковырялся в соли.
Саше стало смешно от этих педантичных поисков неведомо чего.
Офицер повернулся к ней и сказал что-то по-немецки. Мария Сергеевна перевела:
— Господин офицер требует съесть щепотку соли.
Саша съела. Тогда он потребовал:
— Документ!
Саша достала из внутреннего кармана старого Даникова пиджака паспорт и удостоверение. Он внимательно прочитал, передал солдату, а сам подошел и стал обыскивать ее: ощупал карманы пиджака бесстыдно провел ладонями по бедрам, бокам, наконец по груди.
Сашу передернуло от отвращения, она слегка оттолкнула его руку. Он испуганно отшатнулся и еще больше вылупил глаза. Протянул удивленно:
— О-о!
— Герр фон Штумме, вы же культурный человек… Как можно! — с укором сказала Мария Сергеевна.
И Саша увидела, как немец покраснел. Впервые она наблюдала захватчика, устыдившегося своих поступков. Значит, живы еще в нем человеческие чувства. Но чтобы не выдать их, эти чувства, он надулся и строго спросил:
— Куда вы шел?
— Шла в Заполье… Я там работала фельдшером. Вот Мария Сергеевна знает. Там у хозяйки, у Ганны Целеш, остались кое-какие вещи. И теперь, когда обносилась, — Саша потрясла полу пиджака, тронула юбку, — я хотела их забрать.
Она сказала правду, которая подтвердилась бы любой проверкой.
Потом снова говорила по-немецки Мария Сергеевна. Офицер забрал у солдата документы и, словно нехотя, жалея об этом, отдал их Саше.
— Карош, — перебил он Марию Сергеевну по-русски. — Я буду поверить вам, фрау Мария. Абер бенахрихтиге, ист[12]
она партизан — их буду стреляйт вас, фрау Мария.— О, в таком случае я проживу сто лет.
Он не улыбнулся на шутку врача. Еще раз оглядел Сашу, задержав взгляд на ее босых, исцарапанных стерней, но все равно красивых ногах, и сказал по-немецки: