— Тебе кажется… Легко вам с Анисимовым говорить! — И неожиданно выругался. — А что мне делать? Лошадей я не могу всем дать. Не вытянут лошади и поле и приусадебные. Да если бы я хоть на день снял их с колхозного поля — назавтра был бы на бюро райкома. Я и сам понимаю: колхоз — основа. Но покуда укрепим основу эту, люди-то должны жить! Не дать им засеять усадьбы? Но ведь людям надо есть, чтоб работать. Рабинович посоветовал: пускай лопатами копают. Дурень! На это надо в пять раз больше времени и пота. Можешь меня вызывать в райком, но я разрешил по очереди не выходить на работу, пусть хоть так управятся со своими огородами. Сеять картошку — дам лошадей. Не всем, конечно.
Петро молчал. Что тут скажешь? Не в первый раз этот хитрец припирает его к стенке, так, что не знаешь, в какую сторону податься, чтоб вывернуться, побить его более убедительными доводами.
По дороге, отделявшей огороды от поля, Петро повернул в сторону пашущих.
— Не надо туда ходить, — сказал председатель, — не будем растравлять баб.
— Боишься? — спросил Петро.
— Я боюсь? — Панас засмеялся… — Ох, братки интеллигенты! Крестьянские дети, а мужика не понимают!
Женщины, увидев, что к ним идут, остановились, стали утирать лица косынками. Одна закричала:
— Эй, мужчины, идите сюда! Хоть дух ваш почуем! Как ваш пот пахнет!
— Ее Листик, видать, ничем не пахнет, — проворчал Громыка.
Петро тоже узнал женщину в вылинявшей мужской майке, с голыми руками, без платка; это она кричала, вдова Лиза, по уличному — Сорочиха, полюбовница старого лесника.
Очевидно, кто-то из женщин постарше хотел угомонить молодицу, потому что Лиза громко ответила:
— А разве учитель не мужчина? Еще лучше: чистенький, свеженький… Не одной же докторке нюхать его.
— Вот чертова баба, — хмыкнул Панас. — Сейчас ты от нее услышишь.
— Надо написать Сталину, чтоб принял закон: вдовам выдавать мужчин по карточкам.
— Ты и без карточки нашла, — сказала женщина, что стояла за плугом.
— Да разве ж это мужчина? Листик. — Лиза громко захохотала. — Да и тот сухой.
Приблизившись, Петро степенно поздоровался. Женщины вежливо ответили. Все. Кроме Лизы. Она, кажется, вовсе не поздоровалась. Вызывающе подтянула юбку с подоткнутым подолом, еще больше оголив ноги, по колени заляпанные землей и белые, удивительно красивые выше колен. И груди ее, полные, такие же белые, казалось, вот-вот при глубоком вздохе совсем откроются в низком вырезе майки. Петро всерьез испугался, что это может случиться — так бесстыдно выставила она их. Другие женщины сосредоточили все внимание на председателе, ведь у каждого своя забота. А Лиза не сводила глаз с Шапетовича. Петро не знал, куда деваться от ее взгляда. Смотреть на ее ноги, на грудь ему было стыдно перед женщинами. Скажут: «Во, парторг, как таращит бельмы на бабу». Чего доброго, еще Саше передадут. Но какая-то странная, прямо-таки магическая сила тянула смотреть на нее. Нет, это не было просто инстинктом. В душе смешались жалость, восхищение, обида, боль… Восхищение силой, красотой; боль оттого, что ей, женщине, приходится делать оскорбительную для человека работу — заменять лошадь. В этот миг он почему-то простил Лизе даже связь с лесником: какие еще у нее радости в жизни? Но почему она так смотрит? Будто хочет ударить или укусить. Будто он, Шапетович, виноват во всех бедах, что свалились на ее голову. Завидует, что он вернулся живой, здоровый, и его Саша счастлива?.. Ему вдруг захотелось обнять ее и сказать по-отечески: «Не надо злиться на весь мир. Будет еще и у тебя счастье. У тебя растут дети…»
— Панаска, родненький, надо мне картошечку от сестры привезти. Это ж двенадцать верст.
— Завтра я поеду в район и сам заберу твою картошку.
— Председателька, когда ж моя очередь на лошадь?
— Я ведь всем объявил.
— А как бы мне, старухе, поскорее, у меня ж полоска на самой горе.
— Тетка Кулина, первого мая посадим тебе картошку, не горюй.
— Нельзя ли, Панаска, до пасхи? А то ведь этот май на радуницу как раз. А мне надо в лес сходить, к сыну на могилку.
— Председатель! Мне давай коня в Христово воскресенье! Эти же богомолки работать не станут. А мне — все одно! — громко потребовала Лиза.
— Грех тебе будет, Лиза, — покачала головой Кулина, высокая, костлявая старуха, что стояла за плугом.
— Грех? А ему не грех, богу вашему? — она погрозила кулаком небу. — Не грех, что забрал столько мужчин? На что они ему? Землю пахать? Сено косить? Детей делать?
— Побойся бога, молодица! Что ты плетешь?
— Во дурная!
— Ошалела баба.
Женщины накинулись на нее, и Лиза как-то обмякла сразу, сдалась.
— Грех… Ну, хватит вам плакаться перед председателем. Он один вас всех не приголубит. Не надейтесь. Запрягайтесь, кобылки, в плуг сами.
Лиза вдруг опять повернулась к Шапетовичу, сказала саркастически и даже брезгливо, скривив полные запекшиеся губы:
— А ну, интеллигенты, подмените старух, дайте им передых. Хоть борозды две пройдите, отведайте вдовьего хлеба…