— Так оно ж по справедливости: секретарю не положено… А мы — несознательные.
— Как вы после бюро будете ржать, я погляжу, — хмуро бросил Бобков.
— А что мне бюро, Иван Демидович? Картошку у меня сажают, в битки я не играл.
— Старый балабол!
— Что старый, то старый, это ты верно сказал. Однако и ты уже давно за девками не бегаешь. Правда, у тебя жена молодая…
Бобков в ответ выругался. Он нервничал — боялся, что на бюро «запишут», а у него уже и так два выговора.
Петра мало тревожило, что могут «записать». Пускай записывают что хотят. Хотя за что? «За ложь твою позорную, за безволие. Мог же не соблазниться, не пойти… Надо до конца быть принципиальным и твердым, как надлежит настоящему большевику! Поддался отсталым настроениям. Тебя вел желудок, а не голова, не разум — вот и расплачивайся…»
Но эти размышления постепенно отходили куда-то на задний план, лишь изредка снова всплывая. А в сердце, в голове неустанно кипело, волновало, жгло, мучило другое: ссора с Сашей. Что произошло? Даже не мог как следует припомнить, что он такое обидное сказал, что Саша взорвалась. Что она аполитична? Но разве можно за такое, кажется, безобидное слово так оскорблять, поминать при посторонних про его давний грех?
Обида эта была тем острее, что слишком оказалась неожиданной, слишком вразрез со всеми переживаниями последних дней: очень уж хорошо им было всю эту неделю, так хорошо, что Петро чувствовал себя на седьмом небе. Оба они точно родились вновь после одного вечера, одного разговора, и любовь их разгорелась с новой силой.
Как обычно, он поздно засиделся за книгой. Саша легла рано. Он думал, что она давно спит. Но вдруг горячие руки обвили его шею. Петро даже не слышал, как жена встала с постели, подошла к нему.
Он поцеловал ее руку.
— Что это тебе не спится?
— Я думала.
— О чем?
— О нас. Я хочу тебе что-то сказать.
— Приятное или неприятное?
— Не знаю. Как кому.
— Не мучай загадками.
Однако она долго молчала, и у Петра тревожно сжалось сердце.
— У нас будет ребенок.
Ничего, казалось, особенного. Они не раз говорили о том, что один ребенок — не семья. И все-таки Сашино сообщение ошарашило его — встревожило и обрадовало. Сердце точно оборвалось. Слушая его бурные удары, Петро не сразу нашелся что сказать.
— Ты не рад?
Он понял, что ведет себя нелепо. Вскочил, обнял жену, поцеловал.
— Что ты! Я очень рад.
Она отвела руками его голову, пристально посмотрела в глаза.
— Только не обманывай. Я хочу знать…
— Сашенька, милая! Как ты можешь? Опять ты думаешь обо мне бог знает что!
— Не боишься, что ребенок помешает тебе учиться?
— Не боюсь. Мне теперь ничто не помешает!
— О, ты не знаешь, что такое маленький ребенок! В одной комнате… И расходы… — Саша вздохнула.
— О чем ты беспокоишься! Овчаровы построят себе хату — займем их комнату. И не всегда же нам будет так трудно!
Она прильнула к нему, помолчала, потом сказала ласково:
— Не бойся. Я все возьму на себя, только бы ты учился.
С того вечера это и началось. Проводил урок, а думал о Саше. Шла она в другую деревню — он выходил встречать. Ему было мучительно не видеть ее даже два-три часа. Сидя в кабинете председателя сельсовета, он с наслаждением прислушивался к ее голосу за стеной, в медпункте. Предупреждал каждое ее желание. Саша подсмеивалась над его столь неумеренной заботливостью.
И вот — опять. Когда ж она искренна? Не принуждает ли она себя быть доброй, любящей? Нет, так притворяться нельзя! Саша во всем естественна — в любви и ненависти, в нежности и в злости. А сегодня он сам виноват, первый, при людях, грубо накинулся на нее: не учи, мол, меня, и вообще не твоего женского ума это дело. Понятно, что женщина, да еще в таком положении, не могла стерпеть.
Домостроевец! Феодал!
Так бывало уже не однажды: после вспышки гнева и клятвы, что теперь он ни за что не сделает первого шага к примирению, Петро, подумав и проанализировав причину ссоры, в конце концов приходил к выводу: он сам виноват. Отчего это происходило? От слабости, безволия или, наоборот, от силы его любви?
Во всяком случае, когда и сейчас, лежа рядом с Бобковым на возу, на пахучем сене, Петро решил, что винить надо не Сашу, а себя, ему сразу стало легче. Перестала раздражать медленная езда и болтовня Громыки и Болотного. Прислушался — и сам подключился к Панасу, который подшучивал над понурым Иваном Демидовичем.
В райкоме, кроме сторожа, безногого инвалида, не было ни души.
— Все в колхозах. Анисим Петрович разослал. Из всех учреждений.
Это удивило: в их колхозы, в каких-нибудь десяти — пятнадцати километрах от райцентра, почему-то до сих пор не добрался ни один уполномоченный.
Петро сообразил, что никакого бюро не будет, самое большое — вернется Анисимов и учинит им разнос. Он сказал об этом товарищам по несчастью. Бобков повеселел: если так, один Анисимов ничего не запишет, а на словах пускай разносит сколько хочет — не привыкать.