По-прежнему сыпал мелкий, моросящий дождь. Мы с Глумским прошли за калитку. Причитания во дворах Кривендихи и Семеренкова уже стихли, только изредка раздавались возгласы, похожие на всплески.
— Ну как, полегчало? — спросил председатель. — После разговора с Варварой по душам?
— Нет, — сказал я. — Мерзко. Мерзко оттого, что все проще, чем думал.
Он хмуро кивнул:
— Да… Если покопаться, то у каждого найдешь человеческий резон… Ты меня извини, что погорячился, обозвал.
— Ерунда, мелочи. Давай про дело. Записка уже поехала, времени мало. Надо организовать телегу, перевезти наши «мешки с деньгами» с заводика, — сказал я Глумскому. — И пустить слух. Для правдоподобия.
— Само собой, — сказал Глумский. — Не понимаю, что ли?
«Гнат уже подошел к лесу, — подумал я. — Не было бы у нас какого промаху!» Глумский насупленно и мрачно разглядывал меня. Снизу вверх, исподлобья. Над чем-то он размышлял — своим, глубинным, далеким.
— Лучше свалить «мешки» на Панском пепелище, в кузне, — сказал я. — Она стоит особняком и на высотке, там легче организовать круговую оборону. На всякий случай… хотя они вряд ли сунутся сейчас.
— Сделаем, — сказал Глумский.
Он продолжал буравить меня своими прищуренными глазками.
— Думаешь, к Сагайдачному они тебя пропустят? — спросил он.
— Думаю. Вот мы и проверим: действительно они клюнули на записку или нет?
Горелому был полный резон дать Сагайдачному съездить в Глухары для пересчета денег и документов, чтобы затем, дождавшись его возвращения, расспросить его и окончательно убедиться в том, что сообщение Варвары верно. Бывший шеф полицаев как-никак был связан с абвером и знал, конечно, что такое контрольная проверка. Без такой проверки он не мог идти на риск Значит, бандиты должны были пропустить нашего посыльного, то есть меня в Грушевый хутор к Сагайдачному. Все это вытекало из правил игры. Но правила-то были составлены нами, и всегда можно было ошибиться, играя за ту, лесную сторону, Случайность может все опровергнуть. И Глумский сказал:
— Так-так…
Шел мелкий дождь, все вокруг звенело от мороси, густо сыпалась листва на мокрую землю. Поникли золотые шары в палисадниках, пусто и неуютно стало за хатами, на огородах, и особенно остро чувствовалось, что, кроме этих побеленных, накрытых соломой деревянных коробочек, хранящих тепло, и уют, на многие версты вокруг все дико, безлюдно, холодно. Снова кто-то запричитал у Семеренковых. Я узнал голос Серафимы. Она там командовала на правах родственницы.
— Так, так, — повторил Глумский. — А может, я съезжу в Грушевый?
— Нет. Говорить с Сагайдачным должен я. Иначе ничего не выйдет.
Глумский кивнул, соглашаясь. Он знал, что я дружу со стариком. Но он не знал, какая нелегкая у меня задачка… Я все-таки надеялся. Верил.
— А потом тебе ехать в Ожин? — Глумский вздохнул и без всякой, казалось бы, связи с предыдущим спросил: — Слушай, как теперь Антонина будет, а? Одна? Пусть живет у меня… Нас со старухой только двое, дом не последний в деревне, ей будет хорошо. Негоже человеку быть едину — в старину правильно говорили. Она теперь сирота. Нет доли горше: чи итти в люди жити, чи дома журитись.
Для Глумского это была странная речь. Длинная и поэтическая. Я с удивлением посмотрел на него. Нахохлившись, убрав голову в плечи, он мудрым старым дятлом стоял передо мной и ждал ответа.
— А почему ей не у меня жить? — спросил я.
— Ты человек молодой, вольный. Мало ли что…
— Опять двадцать пять! — сказал я.
— Кажется, можно было бы закончить обсуждение этой темы, но председатель, упорно и твердо следуя за какой-то, пока что не ясной мне мыслью, светившейся в его прищуренных глазках, спросил, что называется, в лоб:
— А если ребенок? Или ты там не ночевал? Не знаешь, как это бывает у молодых? Не знаешь, как сухая солома от одной искры горит? Может, в своей городской школе того не проходил?
Он, Глумский, был деревенским мужиком и смотрел правде в глаза без всяких обиняков. Без дипломатии. Но эта прямота и резкость вызывали раздражение.
— Все? — спросил я. — Если ребенок, будем воспитывать! Ясно?
И я напыжился, ощущая себя настоящим мужчиной.
— Серафима — старая бабка, и хата ваша бедная, — сказал Глумский. — Сам подумай.
И тут я догадался. И даже всплеснул руками и привел:
— Слушай, Глумский, ты что же, загодя похоронку мне выписываешь? Вдаль глядишь, как стереотруба?
Мне теперь ясен стал этот дальний прицел и упрямая мысль, что крепко уселась в его угловатой, пришпиленной прямо к плечам, как будто без помощи шеи, голове. Красивое кино смотрел сейчас наш председатель. Я не возвращаюсь из леса, а Антонина невесткой-вдовой входит в дом Глумского, и они со своей старухой нянчат внука.
— У меня колхоз на руках, я привык вдаль глядеть, — сказал Глумский. — Еще не посеял, уже думаешь, как убирать. А ты зубы не скаль. Дело серьезное. И не о тебе речь, о других.