— Да-да… не удивляйтесь. И вы будете страдать. От разлук, от переживаний, от обид со стороны детей, от непонимания, которое будет случаться и у вас… Как и у всех… да мало ли отчего еще. Не думайте, что ускользнете. Надо платить за счастье привязанности и любил. Но… — Сагайдачный со стариковским упрямством продолжал работать вилкой, как рыбак острогой при ночной ловле. Наконец-то ему удалось справиться с яичницей. Он проглотил ее, широко раскрыв рот, как птенец, разом. По-моему, он был рад этой маленькой победе. И продолжал: — Зато мы кое-что приобретаем. Вот вы кормите меня завтраком, как заглянувшего на огонек родственника. Быть родственником — это хорошо.
Я сумел разглядеть глаза старика за овальными стеклышками. Они не шутили, они были серьезны, эти глаза.
— В сущности говоря, обманывать мне не впервые, — сказал он. — Ведь я болезни свои обманул — их было у меня столько, что в молодости на военную службу не взяли, и вот мне семьдесят, и я многих еще мог бы пережить. Родичей жены, Марии Тихоновны — обманул… Правда, нечаянно. Они надеялись на богатое наследство, а я, во-первых, не помер, во-вторых, оказался беден, как церковная крыса!
Антонина поставила перед ним большую кружку чаю, заваренного, как я догадался по запаху, на мяте и шалфее. Старик любил именно такой чай, но я никогда не говорил ей об этом. В Глухарях обычно пили морковный, настоящего, естественно, ни у кого не было.
Но как она узнала? Откуда это понимание, это чутье? Она продолжала удивлять меня.
Сагайдачный не спеша и с удовольствием выпил чай. Я видел, что он исподволь рассматривает глиняных зверей на полке. Потом он прошел к ним и оглядел более внимательно.
— Это, конечно, ваша работа? — обратился он к Антонине и сам себе ответил:-Да-да, конечно же. Это ясно… Случается же такое в наших богом забытых селах, — повторил он уже слышанную мною фразу, не сводя глаз с Антонины. — Да-да… Спасибо вам за все. Было так хорошо посидеть рядом и ощутить на миг искреннее участие и заботу… Жаль, что приехал я в тяжелое время, недоброе, и вам не до меня. Простите старика. А теперь за дела.
Он снова галантно поцеловал ей руку. У порога остановился и поклонился Антонине. И она ответила ему поклоном. По-моему, они понравились друг другу.
— А что? — сказал Сагайдачный, надевая плащ. — Старики способны вновь ощутить свою молодость только через других. Ты извини, что я вел себя не как на поминках. Думаю, так лучше.
Мы вышли к телеге. Моросил дождь. Лысуха уныло ждала, в гриве ее светились мелкие бисерные капли.
— Спасибо вам, — сказал я.
— Что за народ! — сказал Сагайдачный. — Лезете в пекло и еще благодарите! Смотри береги себя!
Он достал из внутреннего кармана старомодного клетчатого своего сюртучка какую-то тряпицу. Развернул — в ней лежали сережки, каждая состояла из трех слитых золотой вязью воедино крупных голубых капелек.
— Это бирюза, — сказал Сагайдачный. — Чудесный камень. На хорошем человеке он светлеет. И если человек здоров, радостен и светел внутри, то и камень отражает это своей радостью, мерцанием. Но если близка кручина, болезнь, то камень становится темным и невзрачным. Так старики говорили в мое время… Это, пожалуй, и есть мое сокровище, о котором здесь ходило столько слухов. Я хочу, чтобы ты передал их Антонине. Нет-нет, не отказывайся. Пожалуйста. Я человек старого склада, я очень ценю такие безделушки. Вы этого не понимаете. Эти штучки позволяют ощутить себя во времени. От матери они переходят к дочери и далее, далее. Может быть, души наших предков живут в этих камнях. Пусть эти камешки начнут новую жизнь в новой фамилии.
Он вложил сережки мне в ладонь:
— Бери. И поехали к Глумскому. — Усаживаясь в свою таратайку, он вдруг наклонился ко мне и заговорщически прошептал; «Бувае, иноди старый не знае сам, чого зрадие, неначе стане молодый и заспивае, як умие». Ну, кто?
— Шевченко, — ответил я, на этот раз безошибочно продолжив старую игру.
11
Мы с Попеленко смотрим, как уходит Гнат. Он вразвалочку, перебрасывая через лужи тяжелые дырявые ботинки, шагает по улице. Правая рука Гната придерживает пустой мешок, левая зацепилась большим пальцем за желтый провод, перепоясывающий ватник, и ладонь висит, как варежка. Шапчонка, сшитая на солдата-недоростка, чудом держится на нечесаной гриве деревенского дурачка, издали она — как птица на стоге сена.
Гнат оборачивается, машет нам мешком, смеется. «Маасковские сладкие груши, она ела-ела их на свадьбе…» — напевает Гнат. Больше всего он любит сочинять «свадебные» песни. Сквозь унылый мелкий осенний дождь. Гнат несет не доступный никому мир своего воображения. Там бьют в бубны, осыпают молодых хмелем, пляшут, целуются.
Рослая, чуть сгорбленная фигура постепенно скрывается в мутно-серой завесе дождя, как в дыму.