Глаза его были подслеповаты, но зато умели смотреть в суть вещей, минуя всякие мелочи, которые только отвлекают и путают, как камуфляжная сеть с привешенными к ней тряпочками. Я, очевидно, путаюсь именно в таких мелочах.
— Знаешь что, Попеленко, — сказал я. — Завтра я поеду в Грушевый хутор.
— А боже ж мой! — простонал Попеленко. — То ж возле самого УРа. Теперь вам туда никак нельзя. Что ж вы, не понимаете, или что?
— Понимаю.
— Ну, тогда и я с вами, — сказал Попеленко уныло. Он сказал это, и круглое лукавое лицо его стало непривычно задумчивым, как будто он сочинял надпись для собственного памятника. — Нет, — вздохнул наконец Попеленко. — Семья будет сильно нервничать. Нельзя так сильно семейство беспокоить.
— Оставайся, — сказал я. — Следи за порядком. А мне дай Лебедку.
— Лебедку? — со стоном спросил мой подчиненный. — Я ж должен капусту вывезти.
— Так я же вернусь!
— Ага! — сказал Попеленко с некоторым сомнением. — А может, вы попросите у Глумского жеребца? Лебедка — демобилизованная лошадь, раненая, а жеребец гладкий, штабист. Пусть побегает.
— Может, мне попросить жеребца у товарища Ворошилова? — спросил я. — На котором он принимает парад. Чего ему круглый год стоять без дела?
Довод произвел на «ястребка» впечатление.
— Ладно, — сказал он. — Под седло или запрячь?
— Запрячь. А до того как запрячь, мы с тобой пройдем по селу и произведем реквизицию.
— Самогон? — спросил Попеленко, оживившись.
— Реквизируем оружие. Глумский подскажет. Пора нам наращивать огневую силу. Чтоб бандиты не сунулись в село.
— Ага!..
— У пацанов много оружия припрятано.
— Ага, — сказал Попеленко, призадумавшись. — Вообще-то у моего старшего валяется где-то миномет. На пятьдесят миллиметров. Без прицела, но мины найдем.
— Это слишком. Нужны пулемет, автоматы, гранаты.
— Это мы сообразим, — сказал Попеленко. — По сараям пройдем, по погребам.
Было ясно, что любая реквизиция ему по вкусу. Реквизиция- тактически четкая и всегда победная операция.
— Больше юмора, Попеленко, — сказал я «ястребку».
— Найдем и это, — заверил он.
Когда я пришел, Серафимы дома не было. Луна поднялась высоко. Млечный Путь растаял в ее свете, как полоска снега. Навозная куча у сарая сверкала, словно вся состояла из жемчужных зерен. Кабанчик Яшка визжал, требуя ужина. Я наскоро набросал в корыто холодной картошки, подлил воды с молоком, размешал и отнес Яшке в сарай. Он ткнулся пятаком в мешанку и нагло завопил. У него были свои причуды, у Яшки, любимца Серафимы. Он ничего не ел без тюльки. Это бабка его приучила, она-то как раз тюльки видеть не могла, но это был единственный продукт, которым кооперация снабжала глухарчан. Я с трудом отыскал тюльки, завернутые в листья лопуха, они лежали в старой, рассохшейся кадушке. Мы честно разделили тюльки с Яшкой. По-моему, он был очень неглупым существом.
— Такие дела, Яшка, — сказал я. — Никакие наши дела. Тюльки мы с тобой, Яшка. Мелочь пузатая.
Серафима пришла после двенадцати, когда я лежал на дощатой своей кровати, согреваясь под полушубком и рядном. Будильник, оставленный фронтовыми хирургами, уже прозвенел.
Серафима задела медную ендовку, что лежала на крышке кадки с колодезной водой, и она грохнулась о твердый глиняный пол с колокольным звоном.
— Вы что, бабуся? Подгуляли? — спросил я.
— Еще бы не подгулять! — ответила она весело. — Еще бы, когда после немцев первого приняла… Праздник! Ой, со смеху с ними, недотепами, подохнешь! Девке восемнадцать, дура дурой, а бабки вокруг собрались, забыли, какое оно, дите. На похоронах научились плакать, а про робенков, про немовлят все начисто позабывали…
— Кто ж это постарался? — спросил я.
— Да Ермаченкова. Парашка! Ой, лихо, уморили со смеху! Кривендиха кричит: «Батюшки, ребенок мертвый, синий весь!» Они бы его и загубили, да тут меня дозвались. Я кричу: «А ну, отойди, чего раскудахтались, яйцо, что ль, снесли!» Поднесли Парашке показать — а она обмерла. «Ой, — говорит, — в роте у него плесень, не жилец». И реветь. Хорошо, я поспела. «Эх, — говорю, — трясця твоей матери и всем родичам, что такую дурепу вырастили, у них у всех в роте белое, у ребенков… Разойдись, не кудахтай. «Синий, синий!..» Раз синий, значит, живой… Мертвый — белый был бы!» А он, как шел, пуповиной вокруг шеи обмотался, бывает… Височки ему натерла, в ушки и носик подула — он дыхнул да как заорет. «Быть ему — говорю, — большим начальником, глотка здоровая».
— Отец-то кто?
— А кто ж теперь знает? По времени — освободитель. Проходящий солдат. От радости, словом… Да пусть! Население произрастать должно! Земля пустует… Что ж это делается — мужиков так сничтожают, как траву. Не успеешь одного выходить, а другого нянчи на подсменку. Где ж их нарастить столько? А теперь их вон как стали — и с еропланов, и с танков, и с минометов. Чтоб им, фашистам!..
— Назвали как мальца?
— Сдурел? Сегодня Ивана постного. Одним Ванькой больше стало. Тезка тебе.
— Подойдите-ка сюда, Серафима, — сказал я. Она подошла. Луна ярко светила в окна. Ну и страшнюга она у меня была, Серафима. Мартышка в платочке.
— Наклонитесь.