Солнце уже подступило к горизонту. В этот ясный день оно еще до восхода высветило все вокруг. На Гавриловен дороге волновались под ветром плакучие вербы. По озими ходили темные волны, ветер приглаживал зелень. Мне показалось, что вся моя жизнь уплотнилась до такой степени, что вошла в это утро без остатка. Ожидание Попеленко, предчувствие схватки с бандитами, соседство Климаря с двумя ножами за голенищем — все настоящее и все, что было — фронт, мина-«лягушка», первый бой, госпиталь, — вдруг вошло в рамки одного утра, и я стоял, сдавленный тяжестью соединившихся событий и переживаний, и не в силах был сдвинуться е места. Многое казалось мне ранее важным и главным в жизни, но, оказывается, сейчас должно было решиться самое важное, самое главное.
Она сняла с плеча коромысло — движение было гибким и сильным — и остановилась против меня. В ведрах плескалась розоватая вода. Антонина поправила прядь русых волос, выбившихся из-под черного платка. Она не улыбалась, не отводила глаз, просто поправила прядь. Я никогда не видел более красивой девчонки. Я чувствовал, что и не увижу больше, потому что, даже если останусь жив, и даже если буду видеть Антонину каждый день, и даже если она со временем станет еще краше, не повторится эта острота переживаний, эта сжатость времени.
— Доброго ранку, — сказал я. — Вы за водой ходили?
Она ничего не ответила на этот дурацкий вопрос. Смотрела прямо на меня.
— Я вот что… — проговорил я, теперь уже с трудом.
Мне стало страшно. Если бы можно было отложить этот разговор, я бы, наверно, промямлил что-нибудь и прошел мимо. Но солнце вот-вот собиралось вынырнуть из-за озими. Наступал хлопотный, тревожный день, и ждать было нельзя.
— Я вот что… Я не случайно сюда пришел… Я всегда…
Э, да что я бормотал? Все равно уж! Решиться — как в холодную воду нырнуть, тут только важно оттолкнуться от земли, а дальше уж никуда не денешься.
— Скоро к вам придет моя бабка… Серафима… Она придет сватать вас. Серафима! Я просил ее. Пожалуйста, не бойтесь!
Она смотрела мне прямо в глаза.
— Вы имеете право отказаться. Нелепо — так свататься. Но в селе принято… Я думаю, так лучше. Я вас не дам в обиду.
Солнце уже показало обод из-за зеленого горизонта. И тотчас розоватая полоса пролегла на влажной траве, как на воде. Петухи заорали словно оглашенные, с Гаврилова холма сорвалась стая птиц. Они пронеслись над нами, возбужденно гомоня.
— А в общем, все ерунда! — вдруг выпалил я. — Я тебя полюбил. Полюбил, и все. Пожалуйста, выходи за меня замуж!
Она оставила свое коромысло и шагнула вперед, продолжая смотреть мне прямо в глаза. Я никак не мог определить цвет этих глаз; видел четкие линии большого рта, брови, родимое пятнышко на виске и все старался угадать цвет ее глаз, как будто это было очень важно сейчас. Она подошла и приникла ко мне, и мои руки сомкнулись на ее спине. Это произошло само собой, так естественно, как будто ничего другого и не могло быть.
Я вдруг ощутил всю невыразимую живую твердость и нежность, угловатость и мягкость ее тела. Она молча прижалась ко мне, и при всем ее росте и прямизне голова ее оказалась под моим подбородком, и я почувствовал сквозь шерстяную ткань черного старенького и латаного платка запах ее волос. Они пахли сухим клевером, тем клевером, что скошен был третьего или второго дня и пролежал под солнцем, впитывая луговой воздух.
Она вручала себя мне. Без слов, наивно и откровенно. Это был ее ответ. Мне стало сладко. И — страшно. Разом рухнула прежняя жизнь. Я вдруг ощутил, что это такое — отвечать за другого человека. Я ощутил это всем своим существом, прижав руки к ее острым лопаткам и впитывая запах волос. Теперь она никогда не выйдет из моей судьбы, из моих мыслей. И всегда, даже если нас разделит расстояние, я буду чувствовать себя так, как если бы она стояла, доверчиво приникнув телом, вручив мне свою жизнь. Она отдавала мне себя, свою волю, но забирала у меня мою…
И в это пронзительное утро я понял еще одну великую тайну: даже если человек прошел войну и испытал близость смерти, и силу фронтовой дружбы, и боль ранений, и многое другое, он не может быть мужчиной, пока не узнает чувства ответственности за женщину. Я осознал это в одну секунду и понял, что теперь все пойдет по-иному, что старое — позади.
— Антоша, — сказал я.
Я воспользовался именем, которое ей дал отец. Украл его. Но только это ласковое, домашнее имя могло выразить то, что я ощущал в эту минуту.
Всходило солнце, ветер усилился, стал слышен шелест озими.
Она подняла голову, еще раз внимательно посмотрела мне в лицо, как будто признавая своего, улыбнулась чуть-чуть, совсем слегка, краешками большого рта, и снова уткнулась в отвороты моей шинели.
2
Во дворе нашей хаты на завалинке сидел небритый, густо заросший щетиной Климарь и точил на бруске ножи: узкий, с толстым обоюдоострым лезвием, похожий на короткий штык, — для забоя, и длинную финку — для свежевания. Сталь поблескивала на солнце.
Буркан грелся на песке и иногда нервно поглядывал на хозяина. Звук металла, соприкасающегося с камнем, — «вжик-вжик!» — о многом говорил ему.