Читаем Тревожный звон славы полностью

   — Вот и пишите, — строго произнёс Ульянин. — А пока предлагаю вам должность окружного надзирателя за карантинами.

   — Нет уж, увольте, — решительно отказался Пушкин. — Да и с какой стати? Моё имение вовсе в другом уезде.

   — Однако же в нынешних обстоятельствах все дворяне действуют весьма усердно. А вы в собственном своём имении не выполнили даже «Приказа по борьбе с холерой». Вам надлежит, господин Пушкин, следить за чистотой в домах, ни в коей мере не допускать мужиков на улицу неодетыми, босиком, особенно пьяными...

Ульянин долго давал наставления.

Из Болдина он послал просьбу губернатору в Нижний Новгород о выдаче свидетельства на проезд через цепь карантинов.

А погода вдруг изменилась опять к теплу, с новой силой пошли дожди.

VI


Как разгорелась борьба с Булгариным после издания «Литературной газеты»! Противники обменивались ощутимыми, весьма увесистыми ударами и оплеухами.

Булгарин осмелился написать в «Северной пчеле»: «Можно ли требовать внимания публики к таким произведениям, какова, например, глава VII «Евгения Онегина»? Мы сперва подумали, что это мистификация... Совершенное падение...» А когда Булгарин в «Литературной газете» прочитал анонимную критику на своего «Дмитрия Самозванца», он, приняв за анонима Пушкина, обрушился на него грязным пасквилем «Анекдот»: некий французский писатель в своих сочинениях не обнаружил ни одной мысли, ни одного возвышенного чувства... у него сердце — холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами...

Перо у Булгарина было острое, но у Пушкина оно было куда острее: он заклеймил наглеца образом французского полицейского Видока, сделав всеобщим достоянием секрет сотрудничества Булгарина с III Отделением.

В ответ неутомимый Булгарин указал на происхождение Пушкина от негритёнка, купленного шкипером за бутылку рома.

Что ж, Пушкин ответил великолепной «Моей родословной».

Но дело было не столько в Булгарине, сколько в общей оппозиции и «Атенея», и «Вестника Европы», и «Московского телеграфа» против аристократов, объединившихся вокруг «Литературной газеты». Что это означало? Что в России происходили какие-то сдвиги и на сцену устремлялось новое сословие? Но разве не дворянство было носителем культуры в течение веков? Во всяком случае, приходилось выносить обидные выпады. Их именовали «Обществом друзей взаимного прославления»: Дельвиг прославляет Пушкина — русского Байрона — или Плетнёва — русского Лагарпа; Пушкин прославляет Дельвига — русского Горация[419]. Вот проказники! Вяземского именовали Коврижкиным, Пушкина — Ряпушкиным...

Но ещё печальнее было другое: его, Пушкина, уже не прославляли. Он, привыкший к восторженным отзывам журналов, теперь каждым новым своим произведением вызывал критику и брань. О его поэме «Граф Нулин» обидно написали, что это «есть нуль, во всей математической полноте значения этого слова», и обвинили в безнравственности. «Полтаву» — самое оригинальное его произведение — вовсе не поняли. В ответ на его «Послание к Юсупову», в котором он хотел обрисовать ярких вельмож минувшего века, его обвинили в лакействе. Ни новых его произведений, ни его самого не понимали. Что ему оставалось? Не мог же он твердить: «Et moi je vous soutiens que mes vers sont tres bons!»[420]

Оставалось, не оглядываясь ни на кого, продолжать свой путь. Ты царь — живи один. И он написал «Домик в Коломне». Это был шаг вперёд, огромный шаг, дающий поэзии новые возможности в изображении обыденного, бытового, даже анекдотического. Прозе он хотел придать музыкальность и лёгкость поэзии, поэзию расширить до возможностей прозы.

...И следующая попытка выехать окончилась неудачей. Натали, ревнивая и мнительная, уже полагала, что он не едет из-за Голицыной... В холодное, но ясное утро добрался он до карантина в Сиваслейке.

   — Однако же, — сказал смотритель, заглянув в его подорожную, — изволите ехать не по казённой надобности?

   — Нет, но по самонужнейшей!

   — Так извольте назад на другой тракт.

   — Отчего ж губернатор не дал мне знать?

   — А мы не виноваты-с...

Боже мой, теперь следовало хлопотать о новой подорожной! Что делать! Он снова в Болдине. Дождь со снегом, грязь по колено...

VII


Какая тишина и покой — и какие волнующие раздумья.

Вспоминалось чтение Погодиным своей драмы «Марфа-посадница». Пушкин слушал, глядя в пространство, но, когда дошло до народных сцен, воображение его так заработало, что он залился слезами.

Погодин был потрясён и не верил своим глазам.

   — Да, — признался Пушкин, — я не плакал с тех пор, как сам сочиняю. Но вы... вы достигли таких высот... — И вскочил, и обнял, и облобызал Погодина.

   — Александр Сергеевич, — смутился Михаил Петрович, — ежели в драме моей хоть часть приписанных вами достоинств, я был бы счастлив. Но нет, Александр Сергеевич, это вы, слушая меня, должно быть, бросали золото своё, как алхимик!..

Он был прав. Какие народные сцены он вообразил! Какое поле, какая цель — показать нарастающий гул народных войн, мятежей, катаклизмов...

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже