Читаем Тревожный звон славы полностью

Кабинет был огромен, и в глубине за массивным столом сидел тощий старец в форме морского офицера — знаменитый государственный деятель адмирал Александр Семёнович Шишков. Он кивком головы указал Гнедичу на стул. Гнедич сел, стараясь держать голову несколько в профиль, скрывая чёрную повязку.

   — Слушаю, милостивый государь. — Шишков по привычке почти не раскрывал рот и говорил тихо, так что трудно было разобрать. Был он строг, глаза запали, брови неестественно разрослись, а кожа, как пожелтевший пергамент, обтягивала костлявое лицо.

Гнедич достал из портфеля рукопись и немногословно изложил дело: перед цензурованием у господина Бирюкова первой главы новой поэмы господина Пушкина «Евгений Онегин» великим счастьем было бы предварительно узнать мнение его высокопревосходительства министра.

   — Пушкин, — голос у Шишкова был глухой, — как же, шалопай. Помню, у княгини Авдотьи Голицыной[121] он без умолку трещал ночи напролёт. — Он задумался, постукивая кончиками длинных и тоже пожелтевших пальцев по зелёному сукну стола. Давно это было или недавно? В салоне Голицыной Пушкин ещё не прославился даже как автор «Руслана и Людмилы». Теперь его имя гремело по России. — Что же? — Густые брови Шишкова сошлись. — Доигрался до ссылки в деревню?

   — Видите ли, — забормотал Гнедич, — порывы характера. Заблуждения молодости.

Но министр неожиданно показал редкие, торчащие, как куски гранита, зубы. Он улыбнулся.

   — Читал его рассуждение о цензорах. Шельмец!

   — Не знаю... даже не слышал... — изумился Гнедич.

   — Как же, в списках... И мне на стол положили. — Шишков опять постучал костяшками пальцев по столу. — Лестно, что не забывают старика, помнят двенадцатый год и мои манифесты. Вот они! — Он выдвинул один из ящиков и дрожащей рукой достал помятый листок. — Вот он, — повторил он торжественно. — Манифест двенадцатого года! Это — один, а сколько их было? — Читал он без очков, лишь очень далеко отставив руку, — «Не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моём». — Рука, обессилев, упала вместе с манифестом на стол. — Вот как я писал. — Явное волнение охватило старика. — Вся Россия слышала меня!..

Гнедич сказал почтительно и льстиво:

   — Как же, ваше высокопревосходительство, заслуги ваши перед Россией незабвенны!

И эти слова будто отрезвили Шишкова: он вновь стал строг и непреклонен.

   — Как министр я не желаю, чтобы наши училища были школой разврата. — Гнедичу показалось, что его тоже упрекают в разврате. — Министерство народного просвещения обязано оберегать юношество от заразы лжемудрого умствования. Вот так-то, милостивый государь!

Но дело приняло неожиданный оборот. Шишков откинулся к высокой спинке стула и приказал:

   — Читайте!

Гнедич послушно открыл первую страницу.

   — Вначале идёт предисловие, — пояснил он.

   — Опустите.

   — За предисловием в виде стихотворного введения идёт «Разговор книгопродавца с поэтом».

   — В чём суть?

   — Книгопродавец уговаривает поэта продать ему рукопись, и поэт наконец соглашается, утверждая истину: «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать».

   — Ну, это истина, батенька, на европейский лад. У нас в России так не было. Дальше?

   — А дальше... — Гнедич начал читать строфу за строфой. Читал он в обычной своей декламаторской, театральной манере, которой обучал когда-то великую актрису Семёнову[122]: с подвыванием, с рычанием, стенанием, понижением и усилением голоса.

Но реплики, которые ронял министр, смущали его:

   — Насмешничает... Скоморошничает... В злейшую сатиру пустился...

Установилось молчание. Шишков постукивал пальцами по столу.

   — Что ж, — сказал он наконец. — Насмешничает — это хорошо. Значит, и любит Россию, раз посмеялся над всем нашим обществом, которое только и вопиет: Европа, Европа! — и, задрав штаны, бегает за всем французским. Своего, русского, знать не желаем! Вот и молодец, что посмеялся...

Этот отзыв показался Гнедичу невразумительно-неожиданным.

А Шишков вдруг грустно добавил:

   — Эх, стар я. И не злоблюсь уже ни против кого... А только погибает Россия, потому что пошли мы вслед за Европой. — Он оторвался от спинки стула и сидел теперь по-прежнему прямой и строгий.

   — Так как же, ваше высокопревосходительство? — робко спросил Гнедич.

   — Хорошо, что пострел в деревне, — будто не услышав вопроса, сказал Шишков. — Пусть оглядится да природу русскую полюбит. Пусть народ русский непорченый посмотрит. И книга пусть церковные читает — тогда и ухо у него сроднится с истинным языком.

   — Так как же, ваше...

   — Печатать. Я скажу цензору Бирюкову.

XIV


Зима всё не приходила. Но осень — любимая пора — окончилась, и природа будто замёрзла в бесснежье первых морозов, лишённая красочного наряда, но не укрытая новым, белым, пуховым. Оголённая, беззащитная, она замерла.

Светало поздно. Но не хватало снежной яркой белизны — и казалось, короткий день готов был сразу же угаснуть в новых сумерках, а жизнь пробуждалась от дрёмы лишь для того, чтобы угрюмо зевнуть и повернуться на другой бок.

Он сидел за столом. Но вдруг услышал тишину пустого дома. Под полом скребли мыши.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже